ЗВЕРЬ

Палатку я поставил на поляне под дикой яблоней. Ночью по пологу редко щёлкали маленькие яблочки, падающие с веток. Место оказалось плохим: какие-то кочки, рытвины, поросшие густой травой, — я их не разглядел, когда ставил, а теперь лежал и мучился, не мог найти удобного положения. Под бедром у меня был жёсткий бугор, и, ворочаясь, я с него скатывался то вправо, то влево, но и там получалось не лучше: этот бугор, казалось, преследовал меня сквозь начинающийся сон.

Тьма в палатке стояла кромешная. Что закрой глаза, что открой — никакой разницы. Зрения нет. Очки я положил в угол полога за головой, чтобы не раздавить. Туда же и фонарик: если придётся из палатки вылезать — так знать, где его нашарить.

Ну что? Можно уж пытаться засыпать как следует…

И тут что-то толкнуло меня снизу в бок. Или даже в спину — в поясницу… Нет, это не в палатке, это глубже, под полом… Ещё удар. — Кто-то ворочается и тычется в меня… О, боже! Я придавил кого-то, он пытается вылезти… Кто это?.. Он затих, но через минуту стал тыкаться опять, в том же месте, ещё упорней.

Я понял, что поставил палатку на чью-то нору. В траве не разглядел дырку. Наверное, не такая уж большая. Мышиная? — Нет, зверь кажется крупным и сильным… Хотел выйти и обнаружил, что выход перекрыт. А может быть, он начал задыхаться там?

Что мне делать? Вставать и переставлять палатку в темноте у меня нет сил. Да и дождь вроде бы зашуршал по пологу. Движение подо мной прекратилось — может быть, он смирился, понял, что толкаться бессмысленно, и снова ушёл вглубь? Или у норы есть другой выход. — Ведь роют же некоторые с запасными выходами…

Если он небольшой, то он мог бы выбраться из-под палатки, потому что на кочках она не плотно прилегает к земле. Главное — мне не давить своей тяжестью. Я сдвинулся, насколько было можно, влево — там был рюкзак, бушлат и сапоги — и через неопределённое время стал, кажется, снова засыпать… Спал или не спал, — вдруг он опять начал возиться подо мной, и оказалось, я лежу в той же яме: сполз обратно с бугра.

Он торкается в меня совсем близко, и мне страшно, что он в конце концов укусит — начнёт прогрызать во мне выход на свободу. Нет, этого быть не может: между мною и им не только брезентовое дно палатки, но ещё и толстая пенопластовая подстилка, и ещё спальный мешок… Тем более странно, что он как будто прямо касается меня, и мне кажется, что я чувствую волны тепла от его шерсти.

Тогда и он мог бы чувствовать меня — что я живой и двигаюсь. Тогда, наверное, он должен был бы бояться. Почему он не боится? Или он совсем в отчаянии?.. Но вот толчки становятся всё менее решительными. Затихли. Я в страхе думаю: надолго ли?..

Не так ли и ребёнок тычется в женщину изнутри? — Может быть, чем-то похоже, я не могу этого знать. Он тычется, когда ему плохо, или он уже ищет выход? — И то, и другое: он обнаружил себя в замкнутом пространстве, узнал, что ограничен в движениях. Он боится этого и раздражён. Или он успел подумать, что выхода никогда не будет, — тогда он вообще мог уже впасть в панику… Так человек, очнувшийся от сна в полной темноте, ощупывает что-то вокруг себя, находит близко деревянные стенки и в ужасе понимает, что это не иначе как гроб и он зарыт в могиле. А что было раньше, он не помнит… Он не хочет верить, он снова ощупывает — и снова те же стенки, настолько близко, что невозможно даже развернуть локоть…

Нет, зверь помнит. — Он точно знает, что здесь у него раньше был выход. А теперь нет. Что-то случилось. Всё что угодно: упало дерево или камень, сдвинулся грунт от дождя. Он не знает паники и не умеет отчаиваться. Он будет рыть новый выход. Он знает, где верх, и будет туда рыть, покуда хватит сил и воздуха.

Наверное, ребёнок движется в женщине тоже такими волнами — приливами и отливами. Побьёт-побьёт — и затихает. Пауза. Ребёнок ничего не знает, он двигается импульсивно и вроде бы хаотически. Но женщина начинает различать в его движениях некую закономерность. Нет, ей не кажется. Закономерность постепенно возникает из хаоса. Что это значит? — Узнаёт ли он что-то для себя всё более определённое при повторении движений?

Однако если я очнулся во тьме и ничего не помню, то можно считать, что я родился заново… Можно или нет? — Тогда откуда ж мне известно, что стенки, так тесно обступившие меня, это доски гроба? Если это всё-таки воспоминание, то о чём? И гроб обязательно зарыт в могилу, это уж так полагается. Но откуда мне знать, что такое могила и почему в неё что-то полагается? — я никогда в ней не был. Видел со стороны где-то?.. Просто стереотип сознания… Странно говорить о стереотипе, присутствующем в сознании, которое возникло секунду назад. Возникло из ничего. Или всё-таки из чего-то?

Упало ещё одно яблоко и стукнуло по натянутому брезенту, — кажется, прямо над моим лицом. И почти сразу — другое, у двери палатки, застёгнутой изнутри на молнию. Ветра нет. Яблоки падают в полной тишине. И дождь прекратился… Я не помню, когда я перестал его слышать.

Сколько времени прошло — трудно понять. Зверь ушёл вглубь и затаился. Можно достать фонарик и взглянуть на часы. Но сон сковывает мои движения и намерения. Он окружает меня, как вязкая среда, в которой мысль не может сделать полного оборота — до точки своего осуществления.

Может быть, там не один зверь, а двое: самец и самка? — Вот снова ворочается подо мной. Так же или по-другому? — Сначала выходил он, потыкался, ушёл и рассказал самке, что выход закрыт. Теперь она полезла проверить. Она более решительна и упорна. Не поверила ему: «как это выход закрыт? чем?» — а он и объяснить не может. И вообще — какую информацию он мог ей передать и каким способом? У них есть своя знаковая система или они передают друг другу просто психические волны, без каких-либо конвенций?

Она несколько раз, ужасаясь, повторяла: «Он носил дрова в печку, как сумасшедший. Там уже некуда было совать, а он всё совал и совал. С десяти вечера до пяти утра. Он, наверное, сжёг все дрова, которые Лебедев заготовил себе на зиму». — Ну да, меня очень покоробило это бесконечное, бессмысленное сование в пылающую печку заготовленных дров. Разумно, видимо, это и был самый убогий, затравленный знак её с ним прерывания смычек навсегда… Но я ошибался. Даже такой — казалось бы, дальше некуда — знак ещё не последний.

В знаках есть одна неприятность: они фальшивы. Их подлинность — чистая условность. А в своём первоначальном существе — то есть откуда они берутся — они фальшивы. И со временем это неизбежно проступает, обнаруживается. По сути, важнейшее действие времени — это и есть постепенное обнаружение фальши. Почему всё умирает? — Да потому, что приходит срок, когда время делает очевидной его фальшь. Не помню, чтобы кто-нибудь из философов заострял на этом внимание. А Хайдеггеру вообще стыдно: он же анализировал фрагмент Анаксимандра: «Откуда вещи берут своё начало, туда же нисходят они вдоль употребления. Ибо они вынуждены заискивать друг перед другом и взаимно угождать за своё бесчинство под уклон времени». — Легко было понять, в чём состоит «бесчинство»: в неправомерном самоутверждении: то есть фальшивая, самонапечатанная банкнота выдаёт себя за правильно ассигнованную, снабжённую санкцией и печатью верховного казначея. А таковы, собственно говоря, все знаки, которые люди сами изготовляют, передают друг другу и при передаче опознают… Хайдеггер, положим, мыслил о вещах, а не о знаках. Но я могу отметить, что в человеческом обиходе разница между вещами и знаками ускользает. Понятно, что когда человек помышляет, какой ему купить автомобиль, в его мозгу конкретно мыслимый автомобиль микшируется с брендом. И нет интеллектуальных процедур в нашем арсенале, которые позволили бы нам смотреть на вещи иначе, то есть помимо готовых (априори фальшивых) знаков… Может быть, время можно трактовать как количество передач фальшивых знаков из рук в руки? — Чем далее это количество растёт, тем всё скептичней относятся к этим знакам люди, и наконец настаёт «прекрасный» момент, когда эти знаки вполне умирают…