— Абсолютна,— брякнул я наугад.
— Не верно,— холодно сообщил мистер Дюбуа.— Без живых существ стоимость не имеет значения. Вещь ценна только для определенной личности, она личностна и отлична от оценки других. Рыночная стоимость — фикция, грубое сведение к среднему уровню разных личностных ценностей, чтобы сделать возможной торговлю.
Я тогда поинтересовался про себя, что бы сказал отец, если бы при нем рыночную ценность обозвали фикцией. Вероятно, фыркнул от отвращения.
— И для человеческого существа эта самая личностная ценность имеет два аспекта. Во-первых, насколько полезна для человека некая вещь, что он с ее помощью может совершить. Во-вторых, что он должен сделать, чтобы получить эту вещь, сколько она ему будет стоить. Есть старая песня о том, что «все лучшее — бесплатно». Не верно! Абсолютная ложь! Трагическое заблуждение, которое привело к упадку демократические режимы двадцатого века. Этот благородный эксперимент провалился, потому что люди верили, что они могут просто проголосовать за желаемое и получить его, без страданий, без пота, без слез. Бесплатно не бывает ничего. Даже дыхание, дающее нам. жизнь, должно быть оплачено болью и усилием при первом вздохе.
Мистер Дюбуа по-прежнему смотрел на меня.
— Если бы вам, мальчики и девочки, пришлось попотеть, чтобы заполучить ваши игрушки, так, как новорожденный борется за жизнь, вы были бы гораздо счастливее... и намного богаче. Некоторых из вас мне просто жаль, настолько бедно их богатство. Ты! Я вручаю тебе приз за стометровку. Ты стал счастливее?
— Н-ну... наверное.
— Не увиливай, пожалуйста. Вот твой приз, я зачитаю, что там написано: «Гран-при за спринт, дистанция сто метров»,— он и правда подошел к моему столу и пришпилил на грудь значок.— Вот! Ты счастлив? Ты ценишь приз или нет?
Я обиделся. Сначала грязные намеки о богатеньких детишках — типичная зависть малоимущего! — а теперь этот фарс. Я сорвал значок и швырнул преподавателю.
Мистер Дюбуа удивился.
— Он не сделал тебя счастливым?
— Вам. отлично известно, что я занял четвертое место!
— Точно! Приз за первое место для тебя ничего не стоит... потому что ты его не заслужил. Но тебя радует скромное четвертое место; его ты заслужил. Надеюсь, что некоторые сомнамбулы, собравшиеся сегодня здесь, поняли мою маленькую моралите. Тешу себя мнением, что поэт, написавший ту песню, хотел сказать: все лучшее в жизни должно быть оплачено не деньгами. И это правда, хотя выбрал он лживую формулировку. Лучшее в жизни — за пределами денег, оно окупается агонией, потом и преданностью. Цена самого дорогого в жизни — сама жизнь. И это высшая стоимость.
Я размышлял над словами мистера Дюбуа — подполковника Дюбуа! — и его письме, пока мы тащились обратно в лагерь. Потом я перестал думать, потому что рядом с нами пристроился оркестр, и мы некоторое время орали песни. Сначала французские — «Марсельезу», разумеется, и еще «Madelon», «Сынов труда и риска», а потом «Legion Etrangere» и «Мадемуазель из Армантьера»*.
Хорошо, когда играет оркестр. Он подхватывает тебя, заставляет держать шаг, пока ты волочишься хвостом по прерии. Сначала у нас не было никакой музыки, кроме записей, да и те играли только на смотрах. Но сильные мира нашего вызнали, кто из нас на чем может играть, а кто ни на чем не может; предоставили нам инструменты, так был организован полковой оркестр, наш собственный, даже дирижер и тамбурмажор были из рекрутов.
Поблажкой тут и не пахло. О нет! Это значило, что в свободное время ребятам позволили репетировать по вечерам и в воскресенье, да еще то, что шли они в голове колонны, а не стояли в строю. Собственно, тут почти все происходило сходным образом. Капеллан тоже был из наших. Он был старше многих и принадлежал к какой-то секте, о которой я никогда не слышал. Но в проповеди вкладывал столько пыла, не важно, были ли они ортодоксальными или нет (меня не спрашивайте), и определенно понимал проблемы рекрутов. Да и петь было забавно. Кроме того, в воскресенье утром, между уборкой и обедом, ходить тут больше некуда.
Оркестр страдал от массы недостатков, но каким-то образом ребята не бросали упражнений. В лагере имелись четыре волынки и несколько шотландских костюмов, присланных Лохиелем из клана Камерон*, чей сын погиб здесь во время тренировок. Один из ребят, как выяснилось, знал, что делать с волынкой, он научился в шотландских бойскаутах. Вскоре мы пустили в дело все четыре инструмента, может, не слишком ладно, зато громко. Когда их слышишь впервые, волынки кажутся странными, а новичок, разучивающий партию, заставляет скрипеть зубами. Впечатление такое, будто он зажал под мышкой кошку и изо всех сил кусает ее за хвост.
Но потом привыкаешь. Когда наши волынщики впервые продемонстрировали свои коленки перед всем оркестром и выдули «Мертвых Аламейна», мои волосы встали таким дыбом, что даже головной убор подняли. От таких песен слезы наворачиваются на глаза.
Конечно, оркестр на марш-бросок не берут. Тубам и басовым барабанам приходилось оставаться в лагере, потому что музыкантам нужно тащить еще полную выкладку, как и всем остальным, так что они берут с собой что-нибудь не слишком крупное. Но в мобильной пехоте отыскались инструменты, о существовании которых я даже не подозревал. Например, маленькая такая коробочка, не больше губной гармошки, электронная, а звук у нее, как у трубы. Приходит команда оркестру (а ты топаешь куда-то к горизонту), каждый музыкант, не останавливаясь, достает инструмент, товарищи расступаются, пропуская парня, он бежит в голову колонны, пристраивается за ротным знаменем и начинает дудеть.
Помогает.
Оркестр отстал, музыку почти не было слышно, мы перестали петь, потому что для этого нужно дыхание, а его почти не оставалось.
Я вдруг понял, как мне хорошо.
Попытался придумать причину для хорошего настроения. Может, потому что до лагеря часа два ходу, а там я смогу уволиться?
Нет. Когда я решил уволиться, мне действительно в некоторой степени стало спокойно, улеглись мои внутренние распри, и я смог заснуть. Нет, что-то другое, я никак не мог понять.
А потом все стало ясно. Я одолел перевал!
Я прошел его. Одолел, и теперь мне было легко. Прерия была плоская, как блин, но ощущение у меня было такое, будто я взобрался на гору и уже готов повернуть назад. А потом, по-моему, когда мы пели, я прошел перевал и теперь спускался вниз. Снаряжение стало легче, тревоги разлетелись.
Когда мы попали в расположение части, я не пошел говорить с сержантом Зимом; мне было не нужно. Это он заговорил со мной, махнув рукой: подойди, мол.
— Да, сэр?
— Вопрос личный... можешь не отвечать, если не хочешь.
Сержант замолчал, а я спросил себя: не заподозрило ли начальство, что я подслушивал, как его дрючили. Я затрепетал заранее.
— Тебе письмо сегодня пришло. Я заметил... случайно, чисто случайно, не мое дело. Но... имя и обратный адрес. Кое-где это обычное имя, встречается часто, но... вопрос личный, нет нужды отвечать... случайно, у человека, который написал это письмо, не ампутирована левая кисть?
Я почувствовал, как у меня отвисает челюсть.
— А вы откуда знаете?., сэр...
— Я был рядом, когда он ее потерял. Это же правда подполковник Дюбуа? Правда?
— Так точно, сэр. Он преподавал мне историю и философию морали в старших классах.
Кажется, я впервые ухитрился произвести впечатление на сержанта Зима. Брови у него приподнялись примерно на одну восьмую дюйма, даже глаза чуть-чуть расширились.
— Ah so! Тебе просто невероятно повезло,— он помолчали добавил: — Будешь отвечать ему... если не против, припиши, что кадровый сержант Зим шлет поклон.
— Есть, сэр. И... знаете, кажется, он и вам передавал привет, сэр.
— Что-о?!!
— Э-э... я не уверен,— я вытащил письмо и прочитал: — «А если повезет встретить кого-нибудь из моих прежних товарищей, передай им мой горячий привет». Это ведь вам, сэр?