— Прикуси,— негромко посоветовал он.— Помогает. Я знаю.
Это был резиновый загубник, которым мы пользовались во время тренировок по рукопашному бою, чтобы зубы не повредить. Зим ушел. Я сунул загубник в рот. Затем меня заковали в наручники и вывели наружу.
Зачитали приказ: «...за преступную халатность в учебном бою, которая в боевых условиях повлекла бы за собой гибель товарища». Потом с меня сорвали рубашку и привязали к столбу.
Вот что странно: наблюдать за поркой гораздо труднее, чем быть выпоротым самому. Я не утверждаю, что это пикник. Так больно мне еще никогда не было, а ожидание между ударами было хуже самих ударов. Но загубник действительно помог, и единственный мой вскрик никто не услышал.
А вот вторая странность: после никто даже словом не напомнил, даже другие рекруты. Зим и другие инструктора обращались со мной по-прежнему. С того момента, как доктор смазал мне спину мазью и велел возвращаться на службу, все закончилось. Я даже сумел немного поесть и сделал вид, что участвую в общей болтовне за столом.
И еще кое-что об административных наказаниях: в личных делах они не остаются. Записи о них уничтожаются по окончанию тренировок, и ты начинаешь с чистого листа. Остается единственная отметка.
Ты сам никогда не забудешь.
8
Наставь юношу при начале пути его: он не
уклонится от него, когда и состарится.
Притчи Соломона 12:6
Были у нас еще и порки, но всего несколько. И только Хендрика в нашем полку выпороли по приговору трибунала, остальных, как и меня, наказали в административном порядке. И каждый раз приходилось за разрешением обращаться на самый верх, к командиру, что, мягко говоря, у офицеров энтузиазма не вызывало. И даже тогда майор Мэллой предпочитал вышвыривать провинившегося за «недостойное поведение», чем ставить его к позорному столбу. В каком-то смысле порку можно было рассматривать как своего рода комплимент; она означала, что старшие по званию думают, что со временем ты станешь солдатом и гражданином.
Я единственный получил по максимуму; остальные обошлись тремя ударами. Никто не был ближе меня к штатской одежде, но я проскочил. И это было чем-то вроде поощрения. Не пожелал бы я никому такого поощрения.
Но был у нас случай много хуже, чем с Тедом Хендриком,— из настоящих. Однажды на месте позорного столба установили виселицу.
Однако все по порядку. К армии этот случай отношения не имел. Преступление было совершено за пределами лагеря Карри, а офицер, который направил этого парня в мобильную пехоту, должен был висеть вместо него.
Парень дезертировал через два дня после прибытия в учебку. Нелепо, конечно, но в его случае все было нелепо. Почему он просто не уволился? Естественно, дезертирство значится в списке «тридцати одного способа расшибиться», но армия не карает его смертью, если только не присутствуют особые обстоятельства, скажем «перед лицом врага» или еще что-нибудь, превращающее дезертирство из слишком оригинального способа уволиться в преступление, которое не может остаться безнаказанным.
Армия и пальцем не шевелит, чтобы отыскать дезертира и вернуть его. И в этом есть смысл. Мы все — добровольцы, мы в мобильной пехоте, потому что хотим здесь быть, мы гордимся, что мы — пехотинцы, а пехота гордится нами. Если кто-то так не думает, от мозолистых пяток до волосатых ушей, я не хочу, чтобы он прикрывал мой фланг, когда начнутся неприятности. Если меня пришибут, я хочу, чтобы рядом были ребята, которые меня вытащат, потому что они — мобильная пехота, и я — мобильная пехота, и моя шкура значит для них ровно столько же, сколько собственная. Мне не нужны псевдовояки, поджимающие хвост и ныряющие в кусты, едва потянет порохом. Уж лучше никого за спиной, чем этот так называемый солдат, лелеющий свою исключительность, так называемый синдром призывника. Так что если они побежали, пусть бегут; ловить их — пустая трата времени и денег.
Правда, чаще всего они возвращаются сами, хотя порой этот процесс затягивается, и в таком случае армия устало позволяет им получить пятьдесят плетей и отпускает на все четыре стороны. Полагаю, нервная работенка — быть беглецом, когда никто, ни гражданские, ни военные, ни даже полиция, тебя не ищет. Злодей бежит, пока нет погони. Велико искушение вернуться, получить свои шишки и дышать свободно.
Но этот парень сам не вернулся. Он отсутствовал четыре месяца, и я всерьез сомневаюсь, что рота вспомнила бы его, ведь он пробыл с ними всего пару дней. Он был именем без лица, неким Диллингером Н.Л, которого выкликали на поверке и каждый раз получали в ответ: «Находится в самовольной отлучке!».
Но потом он убил маленькую девочку.
Местный суд судил его и вынес приговор, но, установив личность, выяснил, что обвиняемый находится на военной службе. Пришлось сообщить в департамент, и наш генерал вмешался в дело. Парня вернули к нам, потому что воинский кодекс в этом случае стоит выше гражданского.
Зачем генерал помешал им? Почему не позволил местному шерифу выполнить свою работу?
В порядке «преподания нам урока»?
Вовсе нет. Думаю, что у генерала и в мыслях не было, что кто-то из его ребят нуждается в подобном уроке, чтобы понять, что нельзя убивать маленьких детей. И сейчас я твердо убежден, что он уберег бы нас от этого зрелища, если б мог.
И мы выучили урок, хотя тогда никто об этом нас не предупредил, и вообще ничего не говорил, пока он не стал нашей второй сущностью.
Мобильная пехота всегда заботится о своих — не важно, каким образом.
Диллингер принадлежал нам, он числился в списках. Даже если он был не нужен нам, даже если ему не следовало среди нас находиться, даже если мы были бы счастливы отречься от него, он принадлежал нашему полку. Мы не могли вышвырнуть его и позволить неизвестному шерифу сделать дело. Если необходимо, мужчина — настоящий мужчина — сам пристрелит свою собаку и не станет искать, кто бы это сделал за него.
Архив полка утверждал, что Диллингер наш, так что забота о нем была нашим долгом.
Тем вечером мы шли по плацу тихим шагом, шестьдесят в минуту (трудно держать шаг, когда привык делать сто сорок), а оркестр играл «Панихиду по неоплаканным». Затем вывели Диллингера, одетого по полной форме, как и все мы, а оркестр заиграл «Дэнни Дивера», пока с провинившегося срывали знаки различия, даже пуговицы и головной убор, оставив его в мундире, который больше не был униформой. Барабаны раскатили непрерывную дробь, а потом все было кончено.
Мы прошли поверку и разбежались по палаткам По-моему, в обморок никто не падал, никого даже не стошнило, хотя ужин съели не все, и я никогда не слышал такой тишины в столовой. Это было жуткое зрелище (так я впервые увидел смерть собственными глазами, как и многие из нас), но не было шока, как с Тедом Хендриком. Нельзя было представить себя на месте Диллингера и сказать: «Это могло случиться со мной». Не считая дезертирства, Диллингер совершил по меньшей мере четыре серьезных преступления. Если бы его жертва осталась жива, он все равно станцевал бы Дэнни Дивера за оставшиеся три — похищение ребенка, требование выкупа, неподчинение властям
Сочувствия к нему я тогда не испытывал, не испытываю и сейчас. Старая истина «Понять все — простить все» — сущая ерунда. Чем больше понимаешь кое-какие вещи, тем усерднее их проклинаешь. Я сберег сочувствие для Барбары Анны Энтуэйт, которую я никогда не видел, и для ее родителей, которые никогда не увидят своей маленькой дочери.
Когда в тот вечер оркестр отложил инструменты, мы объявили тридцатидневный траур по Барбаре — в знак нашего позора. На флаги повязали черные ленты, музыка на парадах не играла, никто не пел на марш-бросках. Только раз я услышал, как кто-то пожаловался, но ему тут же по-дружески предложили в порядке компенсации полный набор синяков и шишек. Нашей вины в происшествии не было, но наш долг — охранять маленьких девочек, а не убивать их. Наш полк был опозорен, требовалось смыть пятно. Мы были обесчещены и таковыми себя чувствовали.