Шорох помех скрыл далекий голос.

Я сидел, открыв от изумления рот. Герасимов закусил губу, с трудом веря в то, что слышит. Он посмотрел на меня с немым вопросом.

Командир отряда убит, решение принимать мне.

Не знаю, что на меня нашло. О том, что пойду под трибунал за срыв поставленной задачи, я тогда и не подумал.

— Отходим! Раненых в первую очередь. Герасимов, бери пятерых, и разведайте вход в канализацию! Живо!

В городские подземелья мы спустились благополучно. Построенный еще при царе, широкий коридор позволял довольно быстро передвигаться. Я с группой бойцов замыкал колонну. Затворив решетку, я услышал грохот разрывов — «духи» ударили по зданию из гранатометов.

К своим мы выбрались через полчаса. Все получилось так, как и передал дежурный связист.

Сдав раненых в медроту, я тут же направился на КП батальона.

Там царила суета, виднелись свежие воронки от разрывов. С трудом отыскав замкомбата, я доложил о возвращении, внутренне уже готовясь получить разнос за срыв поставленной задачи.

Но наше появление сочли настоящим чудом.

Приказ на оставление позиций поступил через пятнадцать минут после выдвижения отряда на штурм дома. Затем минометный обстрел накрыл КП — прямое попадание превратило командно-штабную машину в груду рваного металла. Погибла вся дежурная смена, в том числе и сержант Ефимов.

Услышав это, я замер столбом. Голос связиста, доносившийся из неведомых далей радиоэфира, еще стоял в сознании.

Выяснять, как нам удалось вырваться живыми из мясорубки, никто не стал — хоть часть отряда вернулась, и то хорошо.

Прежде, чем вернуться в расположение роты, я зашел в палатку, где складывали погибших. У медика спросил, где лежит сержант Ефимов — тот молча указал на черный мешок в углу.

Я постоял у его тела и поблагодарил за спасение. В чудеса я не верю, но с нами случилось именно оно. И я уверен — связист услышал меня.

Денис Голубев

ПОДВОРОТНЯ

Ледоход на Неве — величественное зрелище.

Собственно невский лёд сходит довольно быстро, да и рановато, когда в Петербурге обыкновенно бывает ветрено и дождливо. Зато, в середине весны своенравная Ладога крушит, наконец, опостылевшие оковы, отпуская их обломки в недолгое стремительное плаванье. В эту пору уже не столь сложно выбрать погожий денёк, чтобы постоять с полчаса на Дворцовом мосту. А дольше и не получится — во что ни укутайся, сырой холод всё равно проберётся под одежду. Робкое весеннее солнце не поможет. Его сил пока едва хватает лишь обещающе улыбаться.

Без малого три сотни лет, подвластные ветру, играют в пятнашки ангел Петропавловки и кораблик Адмиралтейства, и никак одному не догнать другого. А ветру что? Ветер знай себе гонит по бирюзовому небу облака, и те, отражаясь в Неве, плывут вместе с льдинами мимо дворцов и тюрем на запад. Глядя с моста, не сразу и разберёшь — где облака, а где льдины. Завораживает.

Всё сказанное, впрочем, справедливо лишь для ясных дней. В пасмурную погоду — каковая всё же более обычна для питерского межсезонья — мне нравится бродить по набережной Мойки. Ледохода здесь не увидишь. Почерневший ноздреватый лёд тихо истаивает, оставляя на плаву набросанные за зиму окурки и жестянки из-под пива. Лишь их одних и несёт река, прозорливо названная когда-то аборигенами-чухонцами Грязной.

Отсюда, с набережной, кажется, будто стена фасадов вырастает прямо из тёмной воды. Это не так, конечно. Дома от реки отделяет проезжая часть и тесный от людей — а в большей степени из-за припаркованных как попало машин — тротуар. Слишком много стало тех и других. Тесно.

Прежде от суеты возможно было спастись, нырнув в один из дворов, но в последнее время они, в основном, стали недоступны. Недвижимость здесь престижна. Не только квартирами, но и целыми парадными её скупили вновь народившиеся буржуа. Их обаяние скромнее, чем у предшественников потому и денег больше. Теперь стальные ворота, камеры наблюдения и охранники в засаленных чёрных робах надёжно ограждают от неудачливой черни новых хозяев. Странно только, почему те, не скупясь на кованные в стиле ампир ворота, жалеют денег на приличную охрану. Старорежимные дворники с бляхами на фартуках и то смотрелись, право же, благообразней.

* * *

Остановившись у третьей по счёту запертой подворотни, я отчаялся насладиться унылой серостью и тишиной «колодца». Уже равнодушно, без прежней досады глядя на мигающий огонёк электронного замка, достал сигарету.

— Простите за беспокойство! — раздался у меня за спиною голос заядлого, судя по хрипоте, курильщика. — У вас огоньку не найдётся?

Я обернулся и щёлкнул зажигалкой. Говоривший, рукой прикрывая пламя от ветра, склонил голову, так что лица его в тот момент рассмотреть не случилось. Да я, впрочем, и не пытался. Заметил только, что прикуривал он папиросу, а на голове носил нелепую вязаную кепку, из-под которой торчали скрывавшие уши волосы. Русые, но изрядно тронутые сединой, они казались отчего-то неопрятными.

Затянувшись, незнакомец зашёлся надсадным кашлем, сквозь который едва удалось разобрать слова благодарности.

— Не за что, — бросил я в ответ и перешёл на другую сторону проезжей части, благо автомобильная пробка позволяла сделать это без труда.

Мутные неторопливые воды Мойки вполне гармонировали с овладевшей мной меланхолией. Если облокотиться на гранитный парапет, отвернувшись от городской суеты, то получится ничуть не хуже, чем приютиться в глухом дворе.

Стальная, в кожаном чехле, фляжка — подарок позабытой возлюбленной — перекочевала из внутреннего кармана ко мне в руку. Я любил эту вещицу, а вот к женщине, когда-то её подарившей, давно относился равнодушно. Привязанность к вещам переживает чувства к людям так же, как сами вещи переживают людей.

Фляжка закупоривалась винтовой пробкой, поверх которой крепился колпачок в виде тридцатиграммовой стопки. Я, однако, не стал его использовать, а глотнул немного водки прямо из горлышка.

Финская «Koskenkorva», купленная по случаю в Duty Free, горячей волной прокатилась по пищеводу. Мне подумалось, что выбирая сегодня между коньяком и водкой, не напрасно отдал предпочтение последней. Заливать тоску коньяком — всё равно, что поминать усопшего шампанским.

Пребывая в компании собственных мыслей, я в ином обществе в тот час не нуждался, и потому, боковым зрением заметив справа некое движение, ощутил неудовольствие. Лёгкое, поскольку городские улицы, всё же — не то место, где разумно искать одиночества.

Не из любопытства, но машинально посмотрев направо, я обнаружил давешнего незнакомца. Тот, должно быть, пошёл следом, и теперь, стоя метрах в трёх от меня, раскуривал новую папиросу от прежней.

Во избежание назойливых приставаний с разговорами, или того хуже — с просьбами, можно было бы отойти в сторону, однако незнакомец, казалось, никакого внимания на меня не обращал. Когда же он не выбросил окурок в реку, а упрятал в карманную пепельницу, то и вовсе вызвал к себе симпатию и некоторый интерес.

Я принялся искоса его разглядывать.

Помимо упомянутой кепки, одежда незнакомца состояла из мешковатой драповой куртки и коротковатых, но отутюженных брюк. Довершали наряд синие с красной подошвой кроссовки. Складывалось впечатление, что человек этот либо вовсе не обладает вкусом, либо совершенно безразличен к собственной внешности.

Бледное морщинистое лицо со свежими порезами от бритья не позволяло однозначно определить его возраст. Точно за сорок, а скорее даже — около пятидесяти.

Мне сразу показалось, что он принадлежит к тем ленинградцам, которые родились и прожили жизнь в старых районах города. К тем, для кого зелёные насаждения — это чахлый кустик сирени на клочке отвоёванного у асфальта газона. К тем, которые всегда называли Ленинград Питером, и которых, отчего-то, стал раздражать этот топоним после переименования города в Санкт-Петербург.

Я — дитя городских окраин, дитя тёмных парадных и узких подоконников. В юности в своих кварталах мы дрались велосипедными цепями, обрезками телефонного кабеля и кастетами из водопроводных вентилей. А мне всегда нравилось бывать в Центре. Здесь, окунувшись в мрачный лабиринт проходных дворов и коммунальных квартир, тоже можно было получить финку в печень, однако вероятнее всё же — очутиться у кого-нибудь на флэту, в незнакомой и разношёрстой компании. Хиппи и фарцовщики, музыканты из рок-клуба и люмпен-интеллигенты. Здесь, в квартирах с дореволюционной лепниной на потолках и запахом кошачьей мочи в коридорах, духовные наследники Кропоткина, Конфуция и Лао Цзы могли сойтись в яростном споре о влиянии портвейна на продолжительность полового акта. Дешёвый сладкий портвейн и случайный горьковатый секс.