И странное дело<p>— чем больше я вглядывался в ее красоту без единого изъяна, тем больше я отстранялся, словно отходил подальше, разглядывая статую или картину.

Вдруг я вздрогнул. София улыбнулась. Улыбнулась впервые за все время нашей дружбы-вражды. До сих пор она либо сердилась, либо смеялась, либо оставалась невозмутима, но никогда не видел я на ее лице улыбки. Это было так удивительно, что я затаил дыхание, не кажется ли мне, не спугнуть бы… Улыбка как-то необыкновенно смягчала, делала человечным и милым ее строгое лицо.

— Странно, — сказала она, удерживая на лице улыбку, — ты знаешь, как странно, я видела тебя сегодня во сне.

Такие слова, не имеющие отношения ни к какому практическому делу, ни к спору, очевидно, она тоже произнесла впервые.

Я молчал, совершенно ошеломленный.

— Вот странно, — повторила она. И тут же, словно спохватившись: — Ты только не зазнавайся!

Я не понял, отчего же мне зазнаваться. Может быть, во сне она драла меня за уши или положила на обе лопатки!

— Соня, — сказал я, — почему ты сегодня так обиделась? Ведь я же не обиделся, когда ты при всех курсантах победила меня, помнишь?

Улыбка мгновенно исчезла с лица Вольновой. Его вдруг исказила некрасивая гримаска:

— Когда в наше время женщина в чем-либо побеждает мужчину<p>— это прогрессивно, ты понимаешь? А когда мужчина берет верх<p>— это отрыжка старого. Торжество атавизма! Контрреволюция!

Тут меня так и подбросило с песка, словно карася на горячей сковородке.

— Нет, ты соображаешь, что ты говоришь, Соня! Значит, ты плакала оттого, что в моем лице видела унижающего тебя контрреволюционера, так надо понять?

— Да, да, да! Если мужчина даже в любви принижает женщину, такая любовь контрреволюционна… И если ты такой, то ты тоже…

— Постой, значит, если бы я любил тебя, я бы должен был нарочно проиграть тебе эту войну? Стать изменником своему отряду, предать товарищество, как Андрий ради панночки? Нет, Соня, если человек ради любви изменяет революции, вот такая любовь контрреволюционна!

— А если это красная панночка? Панночка-большевичка? Тогда что?

— Ну да, если человек из белого стана из-за такой перейдет в красные ряды, но если из-за нее он будет предавать друзей и товарищей<p>— к чертям такую панночку!

— На другое ты не способен!

Мы начали снова ссориться. Пионерские горны, заигравшие отбой купанию, позвали нас на тот берег и окончили наш спор.

Когда мы одевались, из кармана Вольновой вдруг выпал орех-двойник. Она торопливо сунула его в карман блузки, взглянула на меня как-то странно, словно испугалась, что я замечу.

Как нас удивили французы

Послышалось предупредительное позванивание из «орлиного гнезда». И на мой вопрос, что там видно, дозорный прокричал:

— Курсом на лагерь семеро неизвестных. Две женщины. В штанах. С фотоаппаратами!

Когда они подошли поближе, я сразу понял<p>— иностранцы. Еще издалека послышался частый, звонкий говор, не похожий на русский. Увидев наш лагерь, неизвестные вдруг припустились вперегонки, и первыми ворвались к нам женщины с веселым криком:

— Салют! Салют! Как это зовут? — уставились на шалаши и тут же начали фотографировать.

— Ша-ла-ши… О, как хорошо! — А сами щелк, щелк, стараясь заснять наших мальчишек и девчонок на фоне диковинных дикарских жилищ.

Подоспели мужчины и приветствовали нас сжатыми кулаками. Значит<p>— свои, это приветствие «Рот Фронт».

Подбежал запыхавшийся круглолицый толстячок в берете и объяснил:

— Ребята… Это к вам французские коммунисты<p>— посмотреть, как живут русские пионеры…

— Морис, — указал на свою грудь худощавый блондин.

— Жак, — указал на свою раскрытую грудь плотный шатен небольшого роста.

Я всегда думал, что французы должны быть черные, и удивился, что по внешности они мало отличаются от русских, только говорят не как мы. На француза больше всех был похож курчавый толстячок, но он оказался редактором журнала «Пионер» Добиным. В объемистом портфеле у него были свежие номера журнала, пахнущие типографской краской и бутербродами.

— У нас есть другой лагерь<p>— опытно-показательный, настоящий, вон там, на горе, — сказал я ему потихоньку.

Редактор рассмеялся:

— Ничего, ваш интересней. Французов детскими пансионами не удивишь, а вот таким… Ну, словом, пошли купаться!

Купание с французами удалось на славу. Купались они весело, все время шутили и смеялись. Ловили в воде друг друга, пойманного хватали за ноги и за руки и, раскачав, бросали в воду.

В этой игре приняли участие и пионеры.

Морис и Жак устроили для ребят живую вышку. Встали в реке, взявшись за руки, ребята вскакивали на их сцепленные руки и, подброшенные, как из катапульты, звонко шлепались в воду.

Потом на лужайке играли в чехарду. Прыгали одинаково ловко и мужчины и женщины. Не отставали и наши длинноногие Костя, Рита и Катя-большая.

Забавно получалось и у Добина. Он не решался перескочить через спины французов из-за своего маленького роста и, разбежавшись, опирался на спину, отскакивая вбок козликом.

Наши ребята так и валились на траву от смеха при виде его потешных прыжков.

Потом побежали смотреть сад и рвать вишни. Ребята были в восторге, что взрослые дяди умеют лазить по деревьям, как мальчишки.

Потом гости сами готовили еду и совершенно не по-нашему. Из вишни и яблок сварили суп. На второе поджарили яичницу с кусочками хлеба и сделали салат. Нас поразило, что в салат они положили не только редиску, свеклу, морковь, но и мелко нарезанную сырую картошку… А самое удивительное листья подорожника, сдобрив все это подсолнечным маслом.

Наши ребята пробовали<p>— и ничего, прожевывали.

Даже хвалили. Немало веселья вызвал наш купчина самовар. Женщины сфотографировались с ним в обнимку.

А мужчины с азартом собирали еловые шишки и раздували его так, что летели искры.

Чаепитием с добинскими бутербродами, пахнущими типографской краской, и закончилась эта встреча.

Гости все время рассказывали что-то веселое, и то и дело возникали взрывы хохота.

Французские гости ворвались к нам, как летний вихрь, закрутили в каком-то вихревом темпе, и казалось<p>— само время убыстрилось. Не успели оглянуться, как уже провожаем. Идем гурьбой и поем песни, танцуем, взявшись за руки, хороводом, под карманьолу.

Вернулся я какой-то ошеломленный. В таком же состоянии были и ребята. Все мы были удивлены, что французские коммунисты такие веселые. Ведь они же угнетенные! Живут в буржуазной стране под гнетом капиталистов. Мы представляли себе, что на лицах трудящихся, приехавших к нам из зарубежных стран, где правят буржуи, должно быть выражение горя и печали. А эти смеются!

— Это они у нас так смеются, а дома у них не посмеешься, — сказал рассудительно Шариков.

— Ну конечно, — подхватила догадливая Катя-беленькая, — поэтому они и веселились у нас, что хотели на свободе насмеяться в запас!

Всем было как-то неловко, что день с французами прошел у нас так сумбурно. Не устроили ни митинга, ни пионерского костра, у которого они бы нам по порядку рассказали, как у них живет детвора, а мы<p>— про свою жизнь.

Только купались, да бегали, да играли. Да еще много фотографировали. А про жизнь как следует и не поговорили.

Впрочем, выяснилось, что со многими в отдельности французы все-таки успели поговорить. Среди шуток, купания, хождения за вишнями французы успели кое о чем и спросить, кое-что и рассказать.

Симона сказала Кате-маленькой, что у нее вот такая же сестренка, даже еще поменьше ростом, что она никуда не выезжала из Парижа. И ей не поверится, что детям бедняков можно жить вот так привольно. Ведь это роскошь<p>— жизнь на свежем воздухе.

Жак спросил Ваню Шарикова, кто его отец, и похвалил его желание стать инженером-изобретателем.

Прюданс, узнав, что Рая-толстая<p>— дочь адвоката, сказал, что ее решение сдружиться с пролетарскими ребятами прекрасно.