Не хочу; но рука протягивается автоматически, как на улице за рекламой того или другого, — сэкономьте двадцать процентов, спасите китов, спасите ваши души, — да и «литература» у них такая же ненавязчивая, как плакаты на стенах, все та же умиротворяющая новомодная болтовня о душе, духовном восстановлении, прямо как будто пластическую хирургию или отдых на водах рекламируют… так что, может, ничего страшного, думаешь ты, откидываясь на спинку складного стула, может, ничего особенного не будет, ты снова сядешь за руль взятой напрокат машины, поедешь в аэропорт, может быть, даже успеешь сегодня домой, ляжешь в постель рядом с Элизабет и

— Сэр? Не могли бы вы… — Блондинка, улыбаясь, сражается со шпингалетом рамы.

— Разумеется, — отвечаешь ты, твоя рука ложится поверх ее ладони, она такая маленькая. — Позвольте мне.

Вы вместе вытаскиваете стулья, и тут пи-и! — звонок в дверь, входят двое: мужчина твоего возраста и старуха, уздечка дыхательного аппарата и ужасающе яркие глаза, один цепкий взгляд в твою сторону, пока ты стоишь рядом с блондинкой, «а, здравствуйте», блондинка отвечает «как поживаете?», ты расставляешь стулья, мужчина — компаньон старухи? сын? — помогает, и вот тридцать сидений выстраиваются тремя ровными рядами.

Звонок пищит не переставая, входят все новые и новые люди, и откуда их столько посреди рабочего дня? В основном женщины средних лет, но есть и молодые, и даже, о ужас, пара ребятишек, мальчик и девочка, хорошо, что они такие черные, толстые и угрюмые, сидят и пинают стулья перед собой, друг друга, а их мать? Нет, бабушка то и дело шикает на них, чтобы они перестали.

— Это она начала, она…

— А ты перестань!

И тут начинается музыка, дрожащий перезвон фортепьянных клавиш.

— Мы рады приветствовать вас здесь. — Голос блондинки профессионально крепнет. — Мы очень рады, что вы сегодня с нами. Давайте споем «Любовь — это свет, на который идем». — И вперед, похоже, почти все знают слова; что это за песня такая, радио-хит или церковный гимн? Ты, конечно, не поешь, но слушаешь, деваться-то все равно некуда, заодно и отдыхаешь от мыслей о том, зачем ты сюда приехал…

… а зачем? Просить прощения? Лить исцеляющие слезы? Оставить позади груз вины, как кучку свежего, теплого дерьма, и уплыть отсюда чистым и свободным? Лучше бы я умер, сотни раз твердил ты Элизабет, когда она рыдала, вцепившись в тебя, пока не услышал Лучше бы, ладонь прижата к глазам, рот перекошен, как после инсульта, больше ты никогда так не говорил, хотя Думаешь, мне легко? так и просилось на язык, пока ты вышагивал взад и вперед, укачивая свою боль, чудовищного младенца, невидимого никому, кроме тебя, тебе бы на мое место, где нет ничего, кроме памяти, кроме солнца и незапаха водки, пес на заднем сиденье машет хвостом, а она ерзает на заднем сиденье, ремни слишком тугие, ноет и ноет, и тогда ты говоришь Побудь большой девочкой, помнишь? Садись сюда и пристегнись, ей, конечно, понравилось: на переднем сиденье, с папой, где незапах водки, и собака сзади лает и лает визжит и вдруг сверкающий веер осколков, бутылка, лобовое стекло, твои зубы, — помнишь? — твои зубы вперемешку с битым стеклом, и ты собираешь их, почему-то тебе казалось, что стоит только собрать зубы, и все будет в порядке, как в песне «Любовь — это свет, на который идем, Любовь — та мечта, что всем нужна, Любовь — это новое завтра вдвоем, Любовь — это снова пришла весна», Господи, и кто только сочиняет такую дрянь? А эти, ты посмотри на них, такие серьезные, точно Моцарта поют, а сами-то чего пришли? И ты чувствуешь, что тебе неудержимо хочется смеяться, черные метастазы смеха распирают легкие, интересно, а что они сделают, если ты сейчас встанешь и, как спятивший конферансье, начнешь выкрикивать: «А ну, у кого здесь рак? Рассеянный склероз есть у кого-нибудь? эмфизема? лейкемия? СПИД? А с тобой что, девочка, маленькая черная толстушка, кому из вас помочь, тебе, твоему брату или твоей бабуле?»

— Давайте помолимся, — новый голос, тоже женский: сладкий, как мед, и обволакивающий, как дым, он завораживает, и ты поневоле тянешь шею, чтобы рассмотреть говорящую: невзрачная, лет сорока, огромные очки, темно-русые волосы острижены «а-ля паж», коричневая блузка, — не открой она рта, ты бы ее и не заметил.

Но это «давайте помолимся» прозвучало так обольстительно, так призывно, что ты не сопротивляешься, когда молодая женщина справа берет тебя за руку, и сам протягиваешь левую соседу, сыну кислородной старухи, странно держать за руку мужчину. Священник держал тебя за руку, помнишь? Пока ты не сказал «довольно», не высвободил руку и не прижал ее к собственному боку, а Элизабет все стонала. не трогай меня, не трогай меня.

— Мы просим исцеления. Мы просим утешения. Пусть разбитое снова станет целым, — говорит женщина, голос у нее невероятно сексуальный, и это при такой-то унылой внешности, интересно, а как с таким голосом в постели? И снова «Мы просим исцеления», так близко, что ты вздрагиваешь, с тобой она говорит, что ли? Нет, с кислородной старухой, которая закрывает глаза, когда женщина берет ее руку, всю в пигментных пятнах, гладит, целует скрюченные пальцы, фу, — но старуха плачет, ее сын тоже плачет, а женщина с голосом говорит:

— Исцелись, Вирджиния, — ее слова как чувственное поглаживание; откуда она знает ее имя? Они что, не в первый раз, постоянные посетители? Так что же, значит, сразу это не работает, надо еще приходить? Ну нет, ты сюда больше не ходок.

— Ты ведь хочешь исцелиться, правда?

Что, вот так раз, и все? Старуха хлюпает носом, кашляет, кислородная трубка булькает, как акваланг при погружении, но для тебя разочарование — глоток свежего воздуха, и это все, больше ничего не будет? Все равно что слушать телепроповедника, та же раздутая комедия, ну а ты чего ждал? Сейчас она подойдет к тебе, возьмет за руку, промурлыкает этим своим сексуальным голоском какую-нибудь чушь, и можешь…

… но она проходит мимо, идет к негритянке с ребятишками, черт, ну, конечно, сначала дети.

— Славьте Христа, — говорит бабка; стоит повернуть немного голову, — вот так, — и ты увидишь те же мокрые дорожки и на ее круглом черном лице. — Пусть он выздоровеет.

— Что с тобой, Шон? — спрашивает женщина у мальчика; теперь ее голос звучит по-матерински или как у доброй учительницы, которую хочется слушаться, и

— У меня астма, — говорит он, взгляд полон доверия, его рука в ее руке. — Когда я играю, мне плохо дышать.

— А во что ты любишь играть? — начинается новая песня, что-то о доме, когда я вернусь домой.

— В футбол, — говорит мальчик, — в футбол и…

— В баскетбол, — перебивает его девочка, куда же без нее; берет женщину за другую руку. — Но он не умеет играть как следует. Вот я всегда…

— Исцелись, Шон. Ты ведь хочешь исцелиться, правда?

— Да, — отвечает мальчик и начинает визжать, он именно «изжит и бьется, как подстреленный, бабка вопит, будто ее той же пулей зацепило, — ты шарахаешься от них, вжимаешься в старухиного сына, в его взгляде вопрос — Что-то случилось? — мальчишка вопит опять, пронзительно, как чайник со свистком, визг переходит в сип, потом в хныканье; и вот он уже улыбается, бабка улыбается, девчонка жадно ест глазами обоих, и

— Лучше, — говорит женщина с голосом; она не спрашивает; она знает. — Теперь лучше.

Она идет от одного к другому: молодая женщина касается рукой груди, старуха с изуродованными кистями, стариком с раком в печени, громко и монотонно, как глухой, он сообщает:

— У меня рак в печени.

И каждому она задает один и тот же вопрос:

— Ты хочешь исцелиться? — как будто проверяет их, убеждает, опытный продавец, который соблазняет покупателя ненужной ему новинкой, тебе хочется верить, что она и есть продавец, и ты веришь, — только вот запах, определенно запахло грозой, озоном, и этот мальчик, Шон, глаза горят, набирает полную грудь воздуха, выдыхает, еще и еще, старуха в двух шагах от тебя забыла о своей кислородной трубке, и какая-то женщина в линялом голубом топе твердит своей толстой подружке, которая ухватила ее за руку.