1
Я села в такси и сказала:
— Ин-яз, — и вздохнула: какая же сегодня жара…
У июня две приметы — жара и экзамены. Оканчивая третий курс лингвистического университета, я настолько свыклась с этими словами, что они стали для меня синонимами. Если кто-то говорит «жара», перед глазами возникает плакат с красноармейцем и надписью: «Et toi pret contre un examens?[1]». А когда произносят «экзамены», то подмышкам становится мокро. Неприятные ощущения, рука к дезодоранту сразу тянется. Господи, сплошные расходы. А ещё на такси, на косметику. Где денег напастись? Мои мама и папа люди щедрые, но бюджетники, много не дают, приходится экономить.
Ладно, прорвёмся; пусть родители не удосужились обеспечить меня финансово, зато с внешним обликом преуспели. Видать, здорово старались, когда искали меня в капусте.
— На Сенной пробка, — пробурчал таксист.
— А вы по Трудовой и во двор. Знаете, где пожарная часть?
— Знаю.
— Вот туда.
По городу я всегда передвигаюсь на такси; но не потому что не доверяю общественному транспорту — общественный транспорт сам по себе довольно удачное изобретение человечества — а потому что по ногам никто не ходит. Вплоть до первого курса мне доводилось пользоваться услугами трамвая, и скажу вам — это не самый приятный мой жизненный опыт. Как же там грустно: толкучка, вонь, ругань, злобный взгляд контролёрши — сплошная беда. Так что, при всём уважении к малообеспеченным сокурсникам, бежевый салон юркой иномарки выглядит предпочтительнее переполненной коробки грохочущего монстра.
Я опять вздохнула и посмотрела в окно. Город неспешно бежал вдоль дороги, отражаясь в стекле навязчивым блеском картинной рекламы. Ярко, красочно, однообразно. Одни и те же лица, одни и те же ширмы. Гудки автомобилей, стук каблуков, пыль. Зеркальные витрины магазинов, щиты с фальшивыми улыбками, ценники. Жара…
Как-то на волне откровения папа сказал, что в далёкие-далёкие времена, когда взрослые были детьми, наш город походил на бездомного пса, присевшего у края тротуара. Я долго пыталась понять, что именно папа заложил в этот образ. Сначала я представила так: бездомный пёс — значит грязный, голодный, неухоженный и от того закомплексованный. Чёрно-белые кадры советских документальных фильмов дают именно такую картину — пустота в домах, в магазинах, в глазах, в чувствах. И всё под знаком серости: пустота-серость, пустота-серость, пустота-серость. И скованность, как общее начало. Но потом я увидела настоящего бездомного пса, сидевшего на краю тротуара, и с удивлением обнаружила разницу между моим, нарисованным в воображении, и этим, живым. Тот, который нарисованный, он и был нарисованным, и навсегда останется нарисованным. А этот дышал. Он сидел, высунув язык, и дышал. И тогда я поняла: папа хотел сказать, что раньше город жил. Жил, не смотря на свою пустоту и скованность, а теперь…
Нет, папа не прав. Я, разумеется, не оспариваю его право на первое слово и кресло у телевизора — он заслужил это — но он сильно ошибается, если считает, что ныне город не тот. Или хуже. Не стоит следовать древней теореме и вновь доказывать подрастающему поколению, мол, «были люди в наше время» и так далее. Ничего подобного. Времена всегда одни и те же, разница лишь в техническом обеспечении. И в длине юбки, если кто-то интересуется модой. А все эти бездомные псы — не более чем застаревший конфликт отцов и детей поданный под современным соусом.
— Приехали.
Такси остановилось напротив ворот пожарного депо, и водитель выжидательно посмотрел мне в глаза. Я протянула ему сторублевку, и ожидание сменилось скорбью. Видимо, таксист надеялся на большее, но я не Светка Громова, расценки знаю.
— Прибавить бы, — прогнусавил таксист.
— Правительство прибавит, — пообещала я и вышла.
Какая же сегодня… Жара. Ветерка бы самую малость. И водички. А то в одежде да на солнцепёке. И не в институт, а на Гребной канал, на Песочек…
Я прошла через арку, мимо череды припаркованных у бордюра авто, поднялась на крыльцо и юркнула в прохладу вестибюля. Возле доски объявлений слева от охранника толпились абитуриенты. Я всегда узнаю их по вопросительным знакам в глазах, ибо кроме вопросов и сомнений там никогда ничего нет. Неужели и я была такой? Не верится.
— Привет, Митрофаныч, — кивнула я охраннику.
Вообще-то, охранника звали по-другому, не помню как, но он никогда меня не поправлял и не обижался. Называя его Митрофанычем, я улыбалась, а моя улыбка стоит того, чтоб не обижаться.
— Здравствуй, Алёнушка, — кивнул в ответ охранник. — Ваши этажом выше.
— Спасибо, — поблагодарила я, хотя и без его подсказки знала, где собираются наши. Ещё на первом курсе Игорь Кураев предложил встретиться перед экзаменами в холле второго этажа. Встретились. Потом опять встретились. И опять. И до сих пор встречаемся. И никто не знает, почему там, даже сам Кураев.
— Алён… — позвал меня робкий голос. Я обернулась.
Серёжка Лунин, мой прошлогодний бой-френд. Одно время его папаша светился в губернаторском окружении, пока не попался на дорожном строительстве. Закрыть папика не закрыли, отмазали, но золотой родник иссяк, и Серёжке стало нечем меня удивлять. А жаль, Серёжка мне нравился.
— Чего тебе, Серёж?
Он замялся, покраснел густо. Меня всегда забавляла его робость, в такие минуты он походил на щеночка, которому требуется ласка и жалость; эдакий маленький серый комочек с большими грустными глазами, в которых можно найти что угодно, кроме мужчины. И я жалела его до определённых событий, а потом поняла, что не в щеночках счастье.
— Это… Алён… — замямлил Серёжка. — Я тут разжился по случаю… Может… сходим куда?
Дурачок. Никак не хочет понять, что корабль нашего счастья переименовали в «Титаник». Господи, ну хоть ты его вразуми.
— Куда сходим, Серёж? В пиццерию? Спасибо, но у меня изжога от таких обедов. И вообще, я говорила тебе, что между нами всё кончено? Повторить?
Жестоко, очень жестоко, но если щеночек остался без родословной, то пусть хлебает из общей миски.
В сумочке заиграл марш обиженных марионеток. Это я так называю мелодию моего мобильника. Вместо обычного звонка или новомодной песенки я поставила бессмертный «Интернационал». Некоторых это удивляет, кого-то раздражает, а мне нравится.
Я приложила трубку к уху и с оттенком лёгкой ностальгии спросила:
— Внимательно?
— Привет, Пузатикова! Ты где? — вырвался на свободу голос Илонки Фёдоровой. Илонка моя лучшая подруга, я её люблю и уважаю, вот только прибить иногда хочется. Ведь просила не называть меня по фамилии. Просила! Не понимает.
— Вообще-то у меня экзамен по-французскому, — сухо ответила я.
— Прикольно. А у меня сопромат. Не заскочишь на минутку?
Институт, в котором училась Илонка, находился метрах в двадцати от моего — дорогу перейти. Когда-то его называли политехом, потом переименовали в университет, но суть от этого не поменялась. Я забегала туда пару раз — ужас — там даже стены арифметикой пропитаны. Не потому ли Илонка такая наглая?
— Милая, а почему бы тебе самой ко мне не зайти? Кто кому нужнее?
По ту сторону трубки послышалось сопение оставшегося без конфеты ребёнка. Когда-то эти звуки действовали на меня удручающе, я была готова сделать что угодно, лишь бы не слышать их. Потом привыкла.
— Аааа, — минуту спустя нашлась Илонка. И затараторила. — Слушай, Пузатикова, я же тебе зимой апельсины носила. Я не спрашивала, можно или нет. Я просто шла и несла. А ты!..
Ну всё, поехали. Сейчас вспомнит, как в детстве я у неё совочек отняла… Ведь дёрнул чёрт! И чего я в ту песочницу полезла? Будто других рядом не было. А пусть и не было — не беда, в мячик бы поиграла, или в куклы. А то и совочек так себе, и ведёрочко. Теперь расплачивайся. Ох, лучше бы я со Светкой Громовой куличики лепила.
— А как совочек ты у меня!..
— Ладно, ладно, успокойся, — пошла я на попятную. — Что там у тебя?
Илонка успокаивается так же быстро, как и заводится, и когда начинаешь ей уступать, голос у неё становится мурлыкающий.