Профессор взял бокал и протянул его Франку Брауну: «Налей-ка, мой милый, – сказал он. Его голос немного дрожал и звучал какою-то торжественностью. – Ты прав. Это кровь, твоя и моя кровь».
Он выпил и протянул юноше руку.
– Ты напишешь матери так, как мне бы хотелось? – спросил Франк Браун.
– Хорошо, – ответил старик. Студент добавил: «Благодарю, дядюшка. – Потом пожал протянутую руку. – А теперь, старый Дон-Жуан, поди к конфирманткам! Правда, они очень хорошенькие в своих светлых платьицах?»
– Гм! – произнес дядя. – Тебе они тоже, кажется, нравятся? Франк Браун рассмеялся: «Мне? Ах, Господи! Нет, дядюшка, для тебя я не соперник, – во всяком случае не сегодня, сегодня у меня большие требования, быть может… когда я буду в твоем возрасте. Но я вовсе не забочусь об их добродетели, да и сами эти цветочки хотят только того, чтобы их поскорее сорвали. Все равно кто-нибудь это сделает, почему бы и не ты? Ольга, Фрида, подите сюда!» Но девочки не подошли – возле них стоял доктор Монен, который чокался с ними и рассказывал двусмысленные анекдоты. Подошла княгиня. Франк Браун встал и предложил ей стул.
– Садитесь, садитесь! – воскликнула она. – Я не успела еще поболтать с вами!
– Одну минуту, ваше сиятельство, я только принесу папиросы, – сказал студент. – Дядюшка мой давно жаждет сказать вам несколько комплиментов. Тайный советник вовсе не так уж обрадовался, ему было бы гораздо приятнее, если бы тут сидела дочка княгини. Пришлось, однако, разговаривать с матерью.
Франк Браун подошел к окну. Советник юстиции подвел между тем к роялю фрау Марион. Гонтрам сел на табурет перед роялем, повертелся и сказал: "Прошу немного спокойствия. Фрау Марион споет нам что-нибудь. – Он повернулся к своей даме. – Что же вы споете, сударыня? Вероятно, опять
"Les papillons «? Или, быть может, „Il bассio“ Ардити? Ну давайте!»
Студент посмотрел на нее. Она была все еще красива, эта пожилая и пожившая женщина: глядя на нее, можно было вполне поверить тем бесконечным историям, которые про нее рассказывали. Она была когда-то знаменитой европейской певицей. Теперь уже около двадцати пяти лет она жила в этом городе, одна на своей маленькой вилле. Каждый вечер она долго гуляла по саду и плакала с полчаса над могилой своей собачки, украшенной самыми лучшими цветами.
Она запела. Ее изумительный голос был давно уже разбит, но в умении петь все-таки чувствовалось какое-то странное обаяние старой школы. На накрашенных губах отражалась прежняя улыбка победительницы, а под толстым слоем пудры черты лица принимали выражение обаятельной любезности. Ее толстые, заплывшие жиром руки играли веером из слоновой кости, а глаза, как когда-то, старались вызвать одобрение у всех и каждого.
О да, она подходила сюда, эта мадам Марион Вэр-де-Вэр, подходила к дому и ко всем остальным, бывшим сейчас в гостях. Франк Браун оглянулся. Вот его дорогой дядюшка с княгиней, а позади них, прислонившись к двери, Манассе и пастор Шредер. Худой, длинный Шредер, лучший знаток вина
на Мозеле и Заале, обладавший редким погребом вин; он написал когда-то бесконечную, чересчур умную книгу о философии Платона, а здесь занимается сочинением пьесок для Кельнского театра марионеток. Он был ярым партикуляристом, ненавидел прусаков и, говоря об императоре, думал лишь о Наполеоне I и каждый год пятого мая отправлялся в Кельн, чтобы присутствовать на торжественной литургии в честь павших воинов великой армии. Вот сидит в золотом пенсне огромный Станислав Шахт, кандидат философии на шестнадцатом семестре, слишком грузный и ленивый, даже чтобы подняться со стула. Уже много лет снимал он комнату у вдовы профессора фон Доллингера – и давно уже пользовался там правами хозяина. Эта маленькая, уродливая, худая, как спичка, женщина сидела возле него, наливала ему бокал за бокалом и накладывала каждую минуту новые порции пирога на тарелку. Она не ела ничего, но пила не меньше его. И с каждым новым бокалом возрастала ее нежность: ласково гладила она его жирные пальцы. Около нее стоял Карл Монен, доктор юриспруденции и доктор философии. Он был школьным товарищем Шахта и его большим другом и не меньше его пробыл в университете. Он всю жизнь держал экзамены и менял свои склонности. В данное время он был философом и готовился к трем экзаменам. Он был похож на приказчика из магазина. Франк Браун подумал, что тот, наверное, еще когда-нибудь станет купцом. Это будет самое лучшее, он сделает хорошую карьеру в магазине готового платья, где станет обслуживать дам. Он постоянно искал богатую партию – но искал, как ни странно, на улицах. Прогуливался мимо окон, – действительно, ему удавалось неоднократно завязывать интересные знакомства. Он волочился особенно охотно за туристками-англичанками. Но, увы, у них большею частью всегда отсутствовали деньги.
Тут был еще один маленький гусарский лейтенант с черными усиками: он как раз говорил с конфирмантками. Его, молодого графа Герольдингена, можно было встретить каждый день за кулисами театра. Он довольно мило рисовал, талантливо играл на скрипке и был к тому же лучшим наездником в полку. Он рассказывал сейчас Ольге и Фриде что-то про Бетховена, но они немилосердно скучали и слушали только потому, что он был таким хорошеньким маленьким лейтенантом.
О да, они все подходили сюда, все без исключения. В них было немножко цыганской крови, – несмотря на титулы и ордена, несмотря на тонзуры и мундиры, несмотря на бриллианты и золотые пенсне, несмотря на видное общественное положение.
Вдруг посреди пения фрау Марион раздался неистовый крик: дети Гонтрама подрались на лестнице. Мать вышла из комнаты, чтобы их успокоить. Потом в соседней комнате заорал вдруг Вельфхен, и прислуге пришлось отнести его к себе в мансарду. Она взяла с собою и Циклопа и уложила обоих в коляску.
Фрау Марион начала вторую арию: «Пляску теней» из «Диноры» Мейербера.
Княгиня стала расспрашивать тайного советника о его новых опытах. Нельзя ли ей прийти опять посмотреть на его милых лягушек и хорошеньких обезьянок?
Конечно, конечно, пожалуйста. Он покажет и свой новый розариум на мелемской вилле, и большие белые камелии, которые посадил там садовник.
Но княгине лягушки и обезьяны были интереснее, чем розы и камелии. Он начал рассказывать о своих опытах над перенесением зародышевых клеток и искусственном оплодотворении. Сказал, что у него есть сейчас хорошенькая лягушка с двумя головами и еще одна с четырнадцатью глазами на спинке. Объяснил, как вырезает он зародышевые клетки из головастика и переносит их на другие индивидуумы и как затем эти клетки развиваются дальше в новом теле и из них вырастают головы, хвосты и ножки. Рассказывал о своих опытах над обезьянами, сказал, что у него есть две молодых морских кошки, девственная мать которых, кормящая их, никогда не знала самца…
Это заинтересовало ее больше всего. Она расспрашивала о подробностях, заставила рассказывать, как он это делает, слушала бесконечный поток греческих и латинских слов, которые даже не понимала. Тайный советник увлекся и стал уснащать свою речь циничными подробностями и жестами. Изо рта у него потекла на отвислую нижнюю губу слюна. Он наслаждался этой игрой, этой циничной беседой и сладострастно упивался звуками бесстыдных слов. А потом, произнесши какое-то особенно циничное слово, он снабдил его обращением «ваше сиятельство» и с восхищением насладился всей жгучей прелестью контраста.
Но она слушала его, вся красная, взволнованная, чуть ли не с дрожью и впитывала всеми порами развратницы атмосферу, которая дышала вокруг этого еле заметного научного знамени.
– Вы оплодотворяете только обезьян? – спросила она, еле переводя дыхание.
– Нет, – ответил он, – также и крыс, и морских свинок. Приходите когда-нибудь посмотреть, ваше сиятельство, как я…
Он понизил голос и прошептал ей что-то на ухо.
Она закричала: «Да, да, я приду посмотреть! Охотно, очень охотно – а когда именно? – И добавила с плохо деланным достоинством: – Знаете, господин тайный советник, меня ничто так не интересует, как медицинские опыты. Мне кажется, я была бы превосходным врачом».