Старшины — девушки, оставленные из первого выпуска либо повышенные в звании за хорошую службу, чаще постарше возрастом, чем остальные, — отвечали за порядок и дисциплину во взводах, за имущество, за оружие. Если попалась хорошая старшина, то не так уж страшна служба: поможет и с одеждой, если чего-то не хватает, и портянки научит наматывать аккуратно, и с заболевшей разберется, и скажет, когда надо, доброе слово. Аню Матох, погибшую перед самой победой, в ее взводе очень любили: эта полноватая спокойная девушка с Урала, на пару лет постарше остальных, заботилась и о быте подчиненных, и о комсомольском воспитании не забывала[104]. Взводу Ани Мулатовой не повезло. Старшина Шатрова — «маленькая, черная, со злым лицом» — обращалась с товарищами ужасно[105]. Позже Аня слышала, что Шатрова погибла: она была из первого набора, ее оставили при школе работать со вторым, и после выпуска второго набора Шатрова поехала с ними на фронт. На фронте она вела себя не лучше, чем в школе: по свидетельствам девушек, которыми командовала, обращалась с ними жестоко, придиралась без причины. Вскоре она погибла. После войны те, кто был с ней на фронте, рассказывали, будто пристрелили ее на передовой сами же девчонки[106], и Аня Мулатова считала, что такое вполне могло быть.

Те, кто был на войне, случалось, становились свидетелями подобных историй или слышали о них. Маша Максимова ничуть не удивилась, когда услышала, что лейтенант, который был у них в школе командиром взвода, «противный такой», погиб сразу же по приезде на фронт от пули, которую получил от кого-то из своих. В школе, когда гонял девчат по-пластунски, он мог запросто наступить кому-то сапогом на задницу, приговаривая: «Ниже, ниже прижимайся, на фронте всегда в это место будешь раненная». Вот и получил по заслугам, думала Маша[107].

Не любили подчиненные и старшину Ващенко. Ее считали вредной и грубой и, конечно, частенько не подчинялись ее приказу запевать по дороге в столовую. Когда она вызывала кого-то из девушек по имени и требовала, чтоб та пела, девушка могла сказать, что у нее нет голоса. «Бегом!» — командовала тогда потерявшая терпение Ващенко или устраивала им западню по дороге назад в казарму. Около самого барака, когда от тепла и отдыха отделяли какие-то метры, Ващенко вдруг приказывала девушкам перелезть ров и дальше двигаться ползком. «Встать! Ложись! Ползком!» — сыпались команды. Все были в восторге, когда эти издевательства увидела приехавшая откуда-то комиссар Никифорова и заставила старшину побыть в шкуре подчиненных. Корректная Никифорова при курсантах ругать Ващенко не стала, но, приказав им «Разойдись!», оставила Ващенко и как следует погоняла ее по-пластунски, о чем, конечно, стало сразу же известно всей школе[108].

Кормили в школе отлично, долго они потом вспоминали эту кормежку. Без разносолов, но по 9-й норме, как на фронте. Еды давали в достаточном количестве — и супа, и каши, и хлеба. И мясо было, и масло. Большинство отъедались после голодных лет войны: впервые за очень долгое время увидели масло, колбасу, сыр, сахар и даже настоящий чай. Да и до войны многие жили впроголодь.

Те, кто дежурили на кухне, чисто выскребали то, что оставалось в котлах, и добавляли своему взводу, а нередко и выносили местным женщинам, которые с детьми приходили просить еды — голодали[109]. Находились такие, как Клава Логинова и ее снайперская пара Валя Волохова, кому так хотелось сфотографироваться и послать карточки домой, что и продукты от себя отрывали — денег-то у курсантов никаких не было. Клава и Валя нашли в Подольске фотографа, которому носили сахар и сало в уплату за фотокарточки. Масло тоже пробовали носить, но оно уж очень сильно пачкалось. А сахар, как сказал им фотограф, удобнее было носить комовой. Сначала, конечно, опустив глаза, он отнекивался: «Сами ешьте, девчонки», — но уж больно велик был соблазн[110].

А Вера Баракина, блондинка с голубыми глазами и нежными чертами лица, после обеда подбирала со стола каждую крошечку хлеба. Ей все казалось, что еды в школе дают мало. К тем девчонкам, кто ушел на фронт из Москвы или Подмосковья, приезжали мамы и привозили что-то поесть. «Как они могут не делиться?» — думала Вера с ненавистью[111]. Она все время была голодна: пережила в Ленинграде две блокадных зимы. Еще в первую зиму прямо на кухне, сидя на стуле, умер отец, и его увезли на санках на Пискаревское кладбище.

Мать и дочери держались. Вера, как и мама, работала на военном заводе, получали они в день по 250 граммов хлеба. Делились с Вериной сестрой, получавшей всего 125 граммов, так как она после ранения, полученного при обстреле, работать не могла. На работе давали суп из муки, и такой же, только с грязью, варили дома, пока была у них смесь муки с землей, которую Вера нагребла у разбомбленных на берегу Невы складов[112]. На исходе второй зимы силы кончались, жили надеждой на траву — лебеду и крапиву, которые стольких людей спасли от голодной смерти. Неожиданно произошло чудо: как-то мама пришла с работы и объявила дочерям, что они эвакуируются с ее заводом. Девушки, до крайности истощенные и равнодушные ко всему, встрепенулись. Неужели удастся уехать?

Мама умерла по дороге, когда, переехав на грузовике Ладогу, они, казалось, были спасены. Ее тело Вера с сестрой оттащили в общую кучу, и их «повезли дальше, жить», во что совсем недавно не верилось. На станции Мантурово Костромской области случилось и вовсе невероятное. Веру и ее сестру нашла дальняя родственница, работавшая там в ресторане, — она встречала все поезда, привозившие ленинградцев. Там они и остались. Вера, которую тетка устроила работать кассиром в сберкассу, только начала отъедаться и приходить в себя, как ее вызвали в военкомат и сказали, что она пойдет в армию. «Я же блокаду перенесла», — возразила Вера. «Пойдешь», — повторил ей офицер, и она только смогла ответить: «Ладно». И после войны, когда бывшие однополчанки заявляли, что пошли добровольцами, Вера Баракина не кривила душой — говорила, что лично она не радовалась, что на фронт попадет. Может, она бы потом сама пошла в военкомат, но только не тогда, в мае 1943 года, когда была еще так слаба.

А фронт оказался не страшнее блокады. Столько всего произошло там — гибли от осколка или пули, подрывались на минах товарищи, ее саму дважды ранило, но Вера считала, что страшнее блокады ничего в ее жизни не было.

Учеба подходила к концу, на политзанятиях им уже говорили об отправке на фронт. Вера Баракина была поражена, когда ее снайперская пара Тоня Буланенко написала заявление, что просит перевести ее в связистки, так как снайпером она не может[113]. Тоня отлично стреляла, но ей казалось, что по людям выстрелить она не сможет. Вера была убеждена, что связисткой быть намного страшнее: ползти по чистому полю под пулями с проводом!

Многие курсанты отсеялись за эти шесть месяцев. Не каждая оказалась готова к таким переменам в жизни, не каждая могла вынести тяжелые физические нагрузки — многокилометровые походы на полигон и обратно с полной выкладкой (зимой — на лыжах) — и казарменную жизнь. Многие никак не могли привыкнуть к мысли, что скоро окажутся на войне — да еще снайперами. Еще летом, в Амереве, Зоя Накарякова из Перми сошла с ума (а может, и притворялась): сначала по ночам начала кричать, а потом как-то раз и днем по дороге со стрельбища вдруг начала вопить страшным голосом: «Мама! Мама!»[114] И тут уже ее забрали в санчасть, а оттуда, как говорили, в соответствующее учреждение. После войны, как слышала Клава Логинова, Зою видели в Перми[115].