Так, прикинем… При самом оптимистическом варианте – тачку она поймает или вызовет сразу после звонка, на дорогах не будет пробок – доберется она сюда не раньше чем через полчаса. Останется время налить еще на два пальца, да и Катьку кормить пора, испищалась…
Нацедив себе помянутую дозу, но пока что оставив на столе Смолин спустился вниз. Еще на лестнице услышал тихое постукивание посуды в кухне.
Глыба химичил на кухне, через воронку сливая в пустую бутылку из-под «Хеннесси» то водки, то мартини, то красного сухого – плеснув немного из очередной бутылки, взбалтывал сосуд с конечным продуктом, смотрел на свет, хмыкал и вновь принимался за алхимические труды.
– Здорово, Червонец, – сказал он, не отрываясь. – А я тут того… бодяжу. Захотела, соска, чего-нибудь элитненького – ну, оформим в лучшем виде…
– Кого снял?
– Пэтэушницу, не балерин же мне снимать, – охотно сообщил Глыба, по капельке вливая водку. – Сначала говорила – академия климатологии, я поначалу сыграл задний ход, думаю, напоролся на образованную… А там слово за слово, и вдруг начинаю я просекать, что эта академия-то самое сорок пятое ПТУ по ремонту холодильников, что сорок лет на Канатной торчит. Я там году в семьдесят первом от одной мандавошек подцепил, и добро б от ученицы, так вот поди ж ты, от училки, физику, главное, курва, преподавала…
– Бывает, – сказал Смолин лениво. – Ты Катьку не кормил?
– Кого? У нас взаимная антипатия. Ты извини, Червонец, но к собачкам у меня давняя нелюбовь, сам понимаешь, так что не получится у нас дружбы…
– Да ладно, – сказал Смолин.
Достав из холодильника высокую кастрюлю, он принялся вываливать в эмалированную Катькину миску клейкую овсянку с кусками печенки – орудуя массивной алюминиевой поварешкой с вермахтовским орлом и датой «1939». Поварешка была настоящая, конечно, то бишь родная. Смолин вообще любил пользоваться вермахтовской кухонной утварью: немцы ее в свое время делали с душой и пониманием, ложка вмещала вдвое больше, чем нынешние (чтобы зольдатик быстрее справился с приемом пищи), вилки были удобнее современных, а поварешка опять-таки черпала поболее сегодняшних.
Былой сосед по бараку продолжал бодяжить свое зелье, очевидно добиваясь максимального совершенства. Щуплый, худой, от основания шеи до запястий покрытый многолетней росписью – и сейчас, понятно, без чужих медалей за целину и трудовые подвиги. На нем вообще ничего не было, кроме драных синих треников, и выглядел он, конечно, недокормышем, однако вполне крепким, семидесяти ни за что не дашь.
– Чего она у тебя так орала? – лениво спросил Смолин, ополаскивая поварешку теплой водой.
– Да уж было чего, – хохотнул Глыба, не оборачиваясь. – Червонец, я ей тут впарил, что ты – отставной ракетный конструктор, а я у тебя до сих пор в охране, майор ГБ в отставке, так что ты уж, будь другом, если с ней столкнешься, щеки надувай по-генеральски…
– Ты что, ее поселить тут собрался?
– Перебьется, просто хочу зачислить в приходящие банщицы… Ты не против?
– Да ладно, – сказал Смолин. – Баню только не спалите… А как же ты с такой росписью лепишь майора ГБ?
– А обыкновенно, – фыркнул Глыба. – Я, мол, для конспирации. Мы с тобой при Сталине по полигонам ездили замаскированными – ты колхозным бригадиром в галифе, а я – зэком…
– Очаровательно, – сказал Смолин. – Я при Сталине прожил-то всего три месяца, а ты еще в совершеннолетие не вошел…
– Зато как раз пошел на первоходку, – с достоинством сказал Глыба. – Самое смешное, Червонец – верит, дура гладкая… Они ж нынче историю знают через пень-колоду, что угодно сглотнут. Верит, соска… Ей что Сталин, что Петр Первый – однохренственно, седая старина…
– Глыба… Ты зачем двести баксов скрысятничал? – поинтересовался Смолин без особой укоризны. – Не по понятиям…
– По понятиям, Червонец, – отозвался Глыба без всякого раскаяния. – Во-первых, ты все равно не блатной, и не мужик даже, ты ж – один на льдине… А во-вторых, дело было на нейтральной полосе. В хате я б и не подумал, хата – дело святое… Я у тебя три месяца живу – хоть булавка пропала? То-то и оно. А на нейтралке сам бог велел, прокатит, так прокатит, а если нет, так нет… Ты что, в претензии?
– Да ну, – сказал Смолин, ухмыляясь. – Пустяки…
– Червонец, а больше ничего похожего не предвидится? Понравилось мне это дело: дуришь фраера без особого напряга и получаешь законный процентик… Слышь, а чернильница-то настоящая?
– Жди…
– Молодца… Так что, Червонец?
– Есть наметочки, – сказал Смолин. – Недельки через две, если карта ляжет и звезды благоприятно выстроятся, появится лох… Глыба, ты смог бы быть капитаном первого ранга в отставке? Орденов полна грудь, седины благородные… Речь должна быть правильная и культурная…
– Плохо ты меня, Червонец, знаешь… – Глыба повернулся к нему, откашлялся, приосанился и хорошо поставленным голосом, ничуть не похожим на свой обычный, произнес: – Безусловно, Арнольд Петрович, маргинальное начало в творчестве Вийона выражено ярко, но ошибкой было бы усматривать в нем доминанту… А?
– Блестяще, – сказал Смолин с искренним удивлением.
– А ты думал! Понимаешь ли, Червонец, щипачи вроде Кирпича, про которого кино, которые тянут кошельки в трамвае у пролетариата – сявки мелкие… Настоящие гомонки с хорошими деньгами всегда лежали по клифтам у людей благородных – и чтобы до сих добраться, не вызывая подозрений, нужно соответствовать… Я в пятьдесят восьмом катанулся в крокодиле Москва—Сочи, будучи как раз ленинградским кандидатом наук по этому самому Вийону… И ты знаешь, прокатило, до самого Сочи меня ни один терпила не заподозрил, а в Сочах я это дело еще неделю успешно продолжал… Так что за культурную речь не беспокойся… Слушай, чего бы еще туда плеснуть, чтобы вкус был понепонятнее?
– Лимонной кислоты пол-ложечки, красного перчику, – подумав, сказал Смолин. – В левом шкафчике.
– Ага, я помню…
Учтем, подумал Смолин, касательно кандидата наук – учтем, только реквизит следует продумать получше…
С Глыбой он прожил в одном бараке все четыре года второго срока – и присмотреться к нему успел. Старой закалки был уркаган, первый срок и впрямь схлопотавший еще при Сталине, карманник божьей милостью, если только уместно такое определение. Не зря ему еще в первые хрущевские годы дали кличку Ван Клиберн, в честь гремевшего тогда по всему свету пианиста. Вот только впоследствии пианист подзабылся, и, соответственно, новые поколения блатарей, отроду о нем не слыхавшее, кличку с бегом лет переиначили, сначала Ван Клиберн стал попросту Клибой, а там как-то незаметно и Глыбой… А лет пять назад с былым виртуозом стряслась нешуточная беда: повздорил во время очередной отсидки с какими-то сопляками-беспредельщиками, старых традиций не признававшими, и как-то так вышло, что в мастерской ему на руки грянулась железная заготовка в добрых полтора пудика. Только три пальца на левой руке остались в целости и сохранности, а остальные, хоть и избежавшие ампутации, срослись так, что работать ими было отныне невозможно. Тут и пошла у Глыбы черная полоса, а три месяца назад Смолин с ним столкнулся на вокзале (всех денег и документов только ксивка про освобождение) и после недолгого колебания пустил к себе жить – не самым скверным на земле человечком был бывший щипач, право слово…
– Слышь, Червонец… Ты там поглядывай, – тихо и серьезно сказал старый уркаган. – У меня глаз наметанный, я ж не пальцем делан… Пасут, похоже, нашу хатку. Оч-чень похоже…
– А точнее? – насторожился Смолин.
– Вчера весь вечер у колонки торчал белый такой жигулек. Аккурат так, чтобы те два облома могли стричь косяка за нашей хатой. Я по двору крутился, из окошечек выглядывал со всеми предосторожностями, и скажу тебе точно: ни к кому из соседей они не приезжали, так и торчали там весь вечер, с понтом, природой любовались… Ну вот, а сегодня, где-то к обеду, там торчал другой жигулек, темный, весь из себя в тонировке, на том же месте, и опять к соседям никто не заходил, по улице не шлялся… Ты меня слушай, я их, козлов, давно научился печенкой чувствовать, что твой локатор…