Препятствие, на которое так удачно налетел школяр, издало глухой стон.

— Извините, пожалуйста, — промолвил Жак, поднимаясь и вежливо снимая шапку. — Я, кажется, наступил на кого-то или на что-то. Я никогда не совершил бы такой неучтивости, будь здесь посветлей. Извините меня!

— Вы наступили на то, что в течение шестидесяти лет было человеком, а теперь скоро станет трупом, — ответил голос.

— В таком случае, — сказал Жак, — я еще больше сожалею, что потревожил вас. Как и подобает перед смертью доброму христианину, вы, вероятно, каялись богу в содеянных вами грехах?

— Я уже давно покаялся, господин школяр. Я грешил, как любой человек, но зато страдал, как мученик, и, надеюсь, когда господь взвесит мои дела, чаша страданий перетянет чашу грехов.

— Да будет так! — воскликнул Обри. — Всем сердцем желаю вам этого. А теперь, дорогой товарищ по несчастью, скажите, пожалуйста, если разговор не слишком вас утомляет, каким чудом вы узнали, что я школяр? Я говорю «дорогой», ибо надеюсь, что вы простили мою неучтивость. Впрочем, я о ней не жалею: ведь благодаря ей я познакомился с вами.

— Я догадался об этом по вашему платью, а главное, по чернильнице, которая висит у вас на поясе на том месте, где дворяне носят кинжал.

— По моему платью и чернильнице?.. Но послушайте, дорогой сотоварищ, если не ошибаюсь, вы сказали, что умираете?

— Да, пришел ныне конец моим земным страданиям! И надеюсь, что, уснув сегодня на земле, я завтра пробужусь на небесах.

— Я ничего не имею против этого, — ответил Жак, — но позвольте заметить, что положение, в котором вы находитесь, отнюдь не располагает к шуткам.

— А почему вы думаете, что я шучу? — с тяжким вздохом прошептал умирающий.

— Как — почему? Вы только что сказали, что видите мое платье и чернильницу, а я вот, сколько ни таращу глаза, даже собственных рук не вижу.

— Возможно, — ответил старик. — Но когда вы просидите, как я, пятнадцать лет в тюрьме, вы будете видеть в темноте ничуть не хуже, чем при самом ярком дневном свете.

— Пусть лучше дьявол выцарапает мне глаза, не хочу я проходить такую школу! — воскликнул Жак. — Легко сказать — пятнадцать лет! Неужели вы просидели в тюрьме целых пятнадцать лет?

— Не то пятнадцать, не то шестнадцать… Впрочем, не все ли равно? Я уже давно потерял счет времени.

— Но, видно, вы совершили ужасное преступление, раз понесли такую жестокую кару! — воскликнул Жак.

— Я невиновен, — ответил узник.

— Невиновны! — в ужасе вскричал Жак. — Полно, не шутите, дорогой мой! Ведь я уже говорил вам — время для этого совсем неподходящее.

— А я вам уже ответил, что не шучу.

— Ну, а лгать и совсем не годится. В конце концов, шутка — лишь безобидная игра мысли, она не оскорбляет ни человека, ни бога, тогда как ложь — смертный грех, убивающий душу.

— Я никогда не лгал.

— Значит, вы и в самом деле без всякой вины просидели пятнадцать лет в тюрьме?

— Я сказал — около пятнадцати.

— Вот как! — вскричал Жак. — А знаете ли вы, что я тоже невиновен?

— В таком случае, да защитит вас бог, — произнес умирающий.

— Но разве мне что-нибудь угрожает?

— Да, несчастный! Преступник может еще надеяться выйти отсюда, невиновный же человек — никогда!

— Ваши рассуждения весьма глубокомысленны, друг мой, но, знаете, все это звучит не очень утешительно.

— Я сказал вам сущую правду.

— И все же какая-нибудь пустяковая вина у вас наверняка найдется, если поискать хорошенько. Прошу вас, расскажите мне об этом по секрету!

И Жак Обри, который в самом деле начинал смутно различать в темноте очертания предметов, взял стоявшую у стены скамейку и поставил ее в углу, возле ложа умирающего старца. Затем, усевшись поудобнее на этом импровизированном стуле, он приготовился слушать.

— Но почему же вы молчите, дорогой друг?.. А-а, понимаю: после пятнадцати лет одиночного заключения вы стали подозрительны и не решаетесь мне довериться. Ну что ж! Давайте познакомимся поближе: меня зовут Жак Обри, мне двадцать два года, и, как вы уже определили, я школяр. Я сам захотел попасть в Шатле, на что у меня имеются особые причины. Я нахожусь здесь каких-нибудь десять минут и уже успел познакомиться с вами. Вот и вся моя жизнь в двух словах. Теперь вы знаете Жака Обри не хуже, чем он сам. Расскажите же и вы о себе, дорогой товарищ, я слушаю вас.

— Меня зовут Этьен Ремон, — сказал узник.

— Этьен Ремон? — тихо переспросил Жак Обри. — Я никогда не слышал этого имени.

— Во-первых, вы были еще ребенком, когда, по воле божьей, я исчез с лица земли, — сказал старик, — а во-вторых, я жил так тихо и незаметно, что никто не обратил внимания на мое отсутствие.

— Но кем вы были? Чем занимались?

— Я был доверенным лицом коннетабля Бурбона.

— Ну тогда все понятно: вы вместе с ним предали родину.

— Нет, я отказался предать своего господина, вот и вся моя вина.

— Но расскажите же, как это произошло?

— Я находился тогда в Париже, во дворце коннетабля, а сам он был в своем замке Бурбон-д'Аршамбо. И вот однажды капитан его телохранителей привез мне письмо: коннетабль приказывал немедленно вручить посланцу небольшой запечатанный пакет, хранящийся в его спальне, в шкафчике у изголовья кровати. Я повел гонца в спальню герцога, отпер шкаф, нашел там пакет и отдал его; капитан тут же уехал. А через час ко мне явились из Лувра солдаты с офицером во главе и тоже приказали отпереть спальню герцога и указать им шкафчик у изголовья кровати. Я повиновался. Они перерыли шкаф, но, разумеется, ничего не нашли; а искали они тот самый пакет, который только что увез герцогский гонец.

— Ну и дела! — пробормотал Обри, проникаясь сочувствием к своему товарищу по несчастью.

— Офицер всячески угрожал мне, но я молчал, будто не понимая, чего им от меня надо. Ведь если бы я сказал правду, они бросились бы в погоню за герцогским гонцом и отняли у него пакет.

— Черт возьми, — не выдержал Жак, — вот что называется действовать с умом! Вы поступили, как преданный и честный слуга.

— Тогда офицер оставил меня под охраной двух солдат, а сам с двумя другими поехал в Лувр. Через полчаса он вернулся, на этот раз с приказом отправить меня в замок Пьера Ансизского, в Лионе. Меня заковали в кандалы и втолкнули в карету, где я оказался между двумя стражниками. А через пять дней я уже сидел в тюрьме… Впрочем, должен признаться: она была отнюдь не такой суровой и зловещей, как эта. А в общем, не все ли равно: тюрьма есть тюрьма, — шепотом добавил умирающий. — В конце концов я привык к Шатле так же, как и к другим тюрьмам.

— Гм… Это доказывает, что вы философ, — сказал Жак.

— Первые три дня и три ночи прошли спокойно, а на четвертую ночь меня разбудил слабый шум; я открыл глаза и увидел, что дверь камеры отворилась и в нее вошла какая-то женщина под вуалью в сопровождении тюремного привратника. По знаку таинственной посетительницы привратник поставил светильник на стол и смиренно вышел; тогда незнакомка приблизилась к моей койке и подняла вуаль. Я громко вскрикнул…

— Ну и кем же оказалась эта дама? — спросил Обри, придвигаясь поближе к рассказчику.

— Эта дама была не кто иная, как Луиза Савойская, герцогиня Ангулемская, регентша Франции и мать короля.

— Вот это да! — воскликнул Обри. — Но что могло ей понадобиться у такого бедняги, как вы?

— Она пришла, чтобы расспросить меня о пакете, который увез гонец герцога. В нем, оказывается, были любовные письма, неосторожно присланные когда-то этой знатной дамой человеку, которого она теперь преследовала.

— Стой, стой, стой! — сквозь зубы пробормотал Жак. — Эта история чертовски напоминает мне историю герцогини д'Этамп и Асканио.

— Э! Да все эти истории о влюбленных и сумасбродных знатных дамах как две капли воды похожи одна на другую! — ответил старик, слух которого, казалось, был таким же острым, как и зрение. — Но горе малым мира сего, если они в них замешаны!

— Погодите, погодите, вещун вы этакий! — вскричал Жак Обри. — Что вы там городите? Ведь я тоже замешан в историю сумасбродной и влюбленной дамы!