— Если я сумею его довершить, это будет самый большой собор в Италии!

Пробуют вина, обоняют аромат блюд, медлят, пока слуги еще снуют вокруг стола.

Косса, развалясь в кресле, говорит Аретино (он уже представил флорентийца своим друзьям):

— Знаешь, Леонардо, ты еще молод для нас! Мы все были молоды, и нам дороги воспоминания прежних годов! Но в шестнадцать лет мы бы сейчас плясали и дурачились на лугу, в двадцать — сидели у костра с бокалами в руке, обнимая подруг, в тридцать — а это как раз твой нынешний возраст! — спорили о поэзии и политике, в сорок — а многим из нас уже за сорок! — обсуждаем государственные дела, успехи и неуспеха в карьере, стремимся… К чему мы стремимся, друзья? — вопросил Косса, обозрев дружеское застолье.

— Стремимся к тому, к чему и он станет стремиться в свой час! — ворчливо отзывается Изолани.

— Вот, вот! — подхватил Косса с огнем в глазах, ему охота дурачиться, как в старину. — И ты теперь слушаешь зрелых мужей, каждый из которых чего-то достиг, чего-то стоит и чего-то еще жаждет! Но жизнь уже не дает нам времени на беззаботное, разгульное житье… Годы торопят! Ибо скоро уже мы достигнем своих вершин и наступит… Нет, не нисхождение! Но с этого возраста, после сорока, человек уже только отдает и редко-редко все еще постигает что-то новое!

— Каждый кондотьер, — подхватил Ринери, — доживший до этих лет, и то уже начинает вить гнездо: приобретает землю, хлопочет о липовой родословной, старается упрочить свой род, получить титул, словом — устроиться!

— Интересы этих людей уже скучны для молодежи, — философски высказывается Изолани, чуть насмешливо озирая Аретино.

— Жизнь идет! — подхватывает Косса, вновь становясь серьезным. — Она не останавливается никогда! Но — мы скоро послушаем Гоццадини! Он божественно поет сонеты Петрарки! Я иногда, отвлекаясь от дел и денежных расчетов, думаю, что настоящее бессмертие Италии создаем не мы, и даже не зодчие или живописцы, ибо их произведения легко поддаются разрушению самим ходом времени, а поэты. И тогда я завидую таким, как ты, Аретино! Мы все умрем, не станет и памяти о нас! А сонеты Петрарки, или божественные терцины Данте пребудут в веках, будут звучать и звучать, как звучат Гомер, Овидий, Вергилий или Гораций, создавшие памятники, более прочные, чем само время!

Будешь у нас в Риме, Аретино, — прибавляет Косса, словно шутя, чуть улыбаясь и наставительно подымая палец, — опасайся всех, а больше всего старшего коллегу, Дитриха фон Нима! Он постарается утопить тебя в ложке куриного бульона, который, кажется, нам уже подают! Ежели, конечно, сможет! А Петра Томачелли полюби! Он не так плох, как о нем многие говорят, да и думают! Он далеко не глуп, и с ним можно работать. Он не станет тебе мешать, а это самое великое благо из всех, которые может предоставить начальствующий своему подчиненному. Впрочем, Бонифацию IX я представлю тебя сам! И постараюсь, чтобы тебе позволили чаще ездить. Путешествия учат паче книг!

— Знаешь, Изолани, — обернулся Косса к старому другу, — сталкиваясь с купцами, которые плавали в Крым, доходили с караванами до Персии, я не встречал среди них ни одного дурака, ни одного ограниченного человека!

— И дело совсем не в том, — продолжает он, вновь обращаясь к Аретино, — что они родились такими или их мама хорошо воспитала! Они узрели мир, сталкивались с людьми иных навычаев, иной веры, и им пришлось шире глядеть на окружающее! Постичь и понять то, чего, сидя дома, они попросту не приняли бы и отбросили, как чуждое и ненужное. Ты, когда станешь ездить, приглядывайся к людям! Сперва узришь их своеобразие…

— Непохожесть! — поправил Изолани.

— Да, сперва то, что отличает их от нас, а потом, поняв и усвоив отличия, ты вновь поймешь, что люди, по существу, одинаковы и никто не лучше и не хуже других. Так же добры и так же злы, и наделены теми же страстями, что и мы, итальянцы!

— Итальянцы тоже различны! — подает голос Пополески. — Венецианец, миланец, флорентиец, римлянин, неаполитанец отличаются друг от друга не менее, чем от французов, немцев или испанцев.

— Нас объединяет, по существу, только язык! — весомо заключает Гоццадини.

— Но вот и главное блюдо, — перебивает Косса. — Прошу всех к столу!

Начались неизбежные тосты, зазвенел хрусталь. Мясо сменилось огромной зажаренной целиком, истекающей жиром камбалой. После некоторого молчания, наступающего в начале каждого застолья, — «уста жуют». Вновь поднялись возгласы, смех, речи, разговор становился всеобщим. Брали сыр, вновь и вновь запивали вином. Вспоминали прошлое, дурачились. Гоццадини, по старой памяти, подхватил одну из служанок, убиравших пустую посуду, пытался поцеловать увертывающуюся от него женщину.

Бальтазар уединился с Изолани, передвинув кресла ближе к огню.

— С годами все больше становится знакомых, сослуживцев, сподвижников, — говорил Косса, глядя в огонь. — И все меньше друзей. При этом люди как-то сами стремятся разойтись врозь! Много ли осталось нас? Гляди, я, кардинал и наместник папы в Болонье, сумел найти и собрать только четверых! Ты, Малавольти, Пополески да Гоццадини и все! Я не считаю Ринери, он всегда был со мной, и юного Леонардо. Как все уверяют, он — будущее светило нашей культуры. Флоренция, его породившая, не в силах обеспечить ему безбедное существование и достаток, надобный ученому мужу. Но это сделаю я. А скольких из нас не удалось собрать! Ежели ты ведаешь, что совершилось с другими, — расскажи!

— Кто тебя больше всего интересует?

— Да все! Все наши «дьяволы»! Ты слышал что-нибудь о Джованни Фиэски? Говорят, он стал знаменитым врачом?

— О, да! Но у него, как у тебя, начались нелады с инквизицией. Ему запретили резать трупы! В конце концов, он уехал в Геную. В Генуе тоже делать было нечего, да тут еще вся эпопея миланских войн, французских нашествий… В конце концов, он уехал в Брюге, долго работал там, а теперь живет в Лондоне. Преподает, прославлен, уважаем. Свободно говорит на пяти языках. Анатомирует, делает головокружительные операции на внутренних органах, и даже на черепе…

— Женат?

— Кажется, нет. Боюсь, его с годами больше стали интересовать мальчики, а в Англии на это смотрят снисходительнее, чем у нас. Однако наше братство помнит! В прошлом году прислал весть о себе с одним английским капитаном, приехавшим к Джону Гауквуду, не то из Нориджа, не то из Нарвика… Помнит наши попойки, даже наших прежних подруг!

— А Ованти Умбальдини?

— О, наш доктор! Он сперва воротился во Флоренцию, но там с кем-то не поладил. Ему предлагали преподавать в Болонье. Не захотел. Кажется, поссорился с Мильоратти. Его критика декреталий наделала шуму!

— Я слыхал об этом! Ованто чуть было не пригласили в Перуджу!

— Вот, вот! А тут вся эта заварушка с Анжу, с Арагоном, и наш Ованто взял и уехал в Испанию! Сейчас преподает в Саламанке, женат на даме из Толедо и не хочет никуда уезжать. Ему там понравилось. Присылал письмо на классической латыни с описанием испанских красот. Пишет, что там удивительный воздух, легкий и необычайно чистый. Мол, ежели дышать таким воздухом, можно прожить хоть тысячу лет! И о своей супруге — возвышенно и непонятно. В общем — влюбился в Испанию и в испанок и, видимо, обрел там родину для себя!

— А Флоренция?

— Во Флоренцию, думаю, вернется в старости, похоронивши свою испанскую жену, чтобы умереть здесь.

— А что с Бьянкой?

— О! Когда приезжал Биордо, она вновь встречалась с ним, потом куда-то исчезла, а потом вышла замуж за торговца шерстью. Сейчас осыпана детьми, цветет, стала толще раза в три. Теперь, пожалуй, ей уже не стоило бы раздеваться на людях, разве что изображая подругу Бахуса! А в общем благополучна и счастлива. И у нее подрастают прелестные дочери и двое сыновей, и муж, еще более толстый, который и сейчас еще носит ее на руках!

Косса знаком подозвал одну из служанок, приказал налить вина и подать сахарного печенья.

— Ну, а ты? Слышал, женат, счастлив, преподаешь! Ты доволен? Слушай, Изолани! Я всегда уважал тебя и верил, что ты далеко пойдешь. Тебе обязательно надо переехать в Рим! Не будь ты семейным человеком, я в силах был бы сделать тебя секретарем-дьяконом Святого Евстафия, мое место там еще не занято, а оттуда прямая дорога к красной кардинальской шапке! Но все равно, ты подумай об этом, преподавать ведь можно и в Риме, и не обязательно носить сутану! Только не слишком долго думай, и скажи мне! В таких делах надобно поспешать, пока не переменились ветры, пока кто-то не протянул из темноты когтистую лапу к твоему пирогу. Ну, ты не юноша, понимаешь сам! Мне не хватает друзей! Именно друзей, а не соратников, которые предают тебя, когда им это становится выгодно, и видят во мне не человека, а место… Подумай, Изолани!