В зябком пространстве церкви голос проповедника доносился словно из адской бездны:
«Обратитесь ко Мне всем сердцем своим в посте, плаче и рыдании. Раздирайте сердца ваши…
…Пощади, Господи, народ Твой, не предай наследия Твоего на поругание, чтобы не издевались над ним народы; для чего будут говорить между народами: где Бог их?»[12].
На поругание народам…
На поругание Филиппу?
Паписты окружили нас, предатели подкапываются под нас.
Дождь барабанил по крыше, словно беспокойные Божьи пальцы. Я знала, что сегодня еще двум священникам из Дуэ суждено предстать перед своим Создателем, палачи-живодеры уже точат свои ножи. Душа моя возмущалась при мысли о чудовищной казни. Но нельзя же отдавать им свою страну! В Испании Филиппова инквизиция по его приказу жжет на костре любого чужестранца, даже не еретика, если тот на улице не преклонил колена перед Святыми Дарами. У нас в Англии можно проспать всю службу, и никто не полезет тебе в душу с расспросами.
— Прах их всех побери! — в сердцах вскричала я, когда служба окончилась, не принеся мне душевного покоя. Впереди — долгий пост, а за ним еще более долгие лето, осень, зима.
Моя притихшая свита тянулась из церковных дверей, возле которых, как всегда, толпились слепые, прокаженные, увечные, умалишенные со своими плачевными, жуткими язвами. Господи, почему созданное Тобою так безобразно и гнусно? Или это цена, которую мы продолжаем платить за великий грех в Саду, грех праматери Евы?
Мерзкий ливень оставил по всему двору церкви Святой Маргариты лужи стоячей воды.
Бледное солнце серебрило неприглядную картину, которую я озирала с порога, и особенно грязь, скопившуюся там, где я собиралась пройти.
— Ваше Величество, позвольте мне.
Я резко вздрогнула. Этого мягкого девонского выговора я не слышала со смерти моей милой Кэт.
Кто это?
Голубые глаза обычно бывают серовато-зеленоватые, или бледно-бирюзовые, или цвета неба после дождя. Эти же были синие-прссиние, как августовские васильки, только не такие невинные: глаза мужчины, который смотрит на женщин и находит в этом зрелище удовольствие.
Лайковые сапожки, рост добрых шесть футов, лет, с виду, двадцать шесть, не больше.
Кудри и ухоженная бородка необычно темные для ярко-синих глаз и матовой бледной кожи.
Камзол голубовато-зеленый, цвета можжевельника. Плащ, подбитый плюшем, богато расшит стеклярусом и миланским шнуром. И при этом во всем облике что-то от голодранца, оборванца, забияки; может быть, это воскресное платье — его единственная приличная одежда?
Раздвинув толпу, он сдернул плащ с великолепных плеч и с размаху — какой жест! — больше я такого не увижу — швырнул мне под ноги. Словно парящий орел, плащ медленно опустился на самую большую лужу, как раз там, где мне предстояло ступить. Незнакомец сорвал шляпу, спутанные кудри рассыпались по лицу. Поклон был изящнее и ниже, чем у вельможного француза Симье, а уж тигриная грация — и говорить нечего.
— Вашего Величества преданный слуга до последнего вздоха.
И он исчез, оставив в воздухе отголосок тягучего, картавого девонского говорка. Я обернулась к своим людям:
— Пусть мне сейчас же скажут, кто это!
Глава 6
— Он из западных краев, мадам, — сказал Берли, провожая взглядом удаляющуюся фигуру. — Родич сэра Хэмфри Гилберта, что водил ваши полки в Ирландию. Стишки пописывает, но, говорят, вояка неплохой. Звать Рели.
— Позвать сюда!
— Наглый выскочка! — буркнул у меня за спиной Хаттон. — Конечно, он это нарочно придумал — швырнуть в грязь такой чудесный плащик.
Робин, по другую руку от меня, недовольно рассмеялся:
— Ручаюсь, ваш посыльный недолго пробегает — сами увидите. Ваше Величество, он недалеко ушел.
Племянник Робина, бледный юный Филипп Сидни, глядел Робину в рот, словно услышал тонкую остроту. Я ждала беглеца. Что правда, то правда, мой посыльный в два счета привел его обратно.
— Так значит, Рели? — я рассмеялась в ревнивые лица своих спутников. — Ну, сэр, я только что выслушала о вас самые нелестные реляции!
Нимало не смущенный, он засмеялся, показывая крепкие белые зубы.
— Однако я хорошо служил вам в Ирландии и послужу еще, гораздо лучше — такой владычице!
Опять картавит, мягко и сильно.
— У вас особый выговор, сэр.
Он гордо вскинул голову:
— Я говорю на родном языке, мадам. Моя мать — урожденная Чампернаун, из западных краев.
— Чампернаун? И моя старая наставница, Кэт…
— Была сестра моей матушки.
О, милая, милая Кэт.
Чуть дрожа, я взглянула в дерзкие синие очи:
— Чтобы служить мне, вам, сэр, понадобится новый плащ.
— Будь я хоть нищий оборванец, я буду служить вам до последнего издыхания!
Я опять засмеялась:
— Неужели? Тогда приходите ко мне завтра.
Могла ли я быть благосклоннее?
Но каков наглец! Он не пришел, а прислал подарок, золотой полумесяц, усыпанный мелким жемчугом. При подарке был стишок, рифмованный вопрос «Что есть любовь?», и письмо.
«Не могу прибыть по Вашему велению, светлая луна, и не дерзнет смиренная моя звезда вступить в столь высокие сферы, доколе не будет готов заказанный мною новый плащ: стыжусь явиться пред богиней, пред нашей Дианой в чем-либо недостойном лобзания нежных ее лучей».
Мне понравилось.
Я решила приблизить его.
И когда он наконец соизволил явиться, его ждала щедрая награда — довольно, чтоб оплачивать трех портных в течение года.
А они все ехали, миссионеры, мученики, радостные, отважные, навстречу нашей ужасной жестокости — и наша жестокость становилась все ужаснее, а они все ехали.
И Мария все плела бесконечную паутину, писала бесконечные письма, протягивала нити от испанского наместника дона Хуана к своим родичам Гизам во Францию и Шотландию, от них к Ватикану и вновь в Испанию. Во тьме, бесшумно и незримо, словно Пенелопа, мы распускали пряжу предательства, нить за нитью… а она все пряла, день за днем.
А Филипп все сидел пауком в Испании, все вымышлял и вымаливал, как бы ему раз и навсегда подчинить испанскому господству Нидерланды и, заодно, Англию.
И все три нити свивали в одну три Серые Пряхи, три древние Судьбы, прядущие пряжу рока.
— Мадам, шкатулка — мастер Рели оставил.
Душистый сандал, и вырезано «ER?»! Прелесть!
А что внутри?
Сей взор, что манит руки всех сердец,
Рука, что манит сердце в каждом взоре,
Рука и взор, ум и небесный гений
Владычицы моей превыше восхвалений.
— Верни его! Бегом!
— Мадам, он недалеко!
Рели первый из моих фаворитов любил меня истинно поэтично — да, в чудесных стихах. О, другие тоже умели закрутить катрен и сообразить сонет, любой недоучка, даже многие женщины. Но овладеть словами, чтобы они летели к моему сердцу, как поцелуи, порхали вокруг, словно купидончики, скакали и ластились, умел только мой Рели.
И не в последнюю очередь за это к нему и ревновали.
— Лауреат Вашего Величества! — ехидно величал его Робин. — Если вам угодна истинная поэзия, миледи, позвольте рекомендовать вам моего племянника, чей редкий дар…
— Что, мальчика Филиппа? Нет, Робин, не позволяю!
— И это — поэзия? — фыркнул красный от злости Хаттон, сгребая сегодняшнее подношение. С издевкой он прочел второй станс:
12
«Обратитесь ко Мне…» Иоиль, 2, 12 — 13; 17.