Молчание.
Хаттон заговорил первый:
— Ваше Величество слишком уязвимы для нападения. Неусыпный надзор…
— Неусыпный надзор?
Что, опять Вудсток, домашний арест при Марии?
Я не выдержу.
— Лучше умереть, чем жить — в тюрьме!
Оксфорд напрягся:
— Но, мадам, если мы не сумеем вас защитить?
— Бог защитит! Но о чем речь? Зачем тут стража?
— Ваше Величество помнит доктора Вильяма Парри, члена парламента?..
— Нет… да… что с ним?
Берли стиснул руки и шагнул вперед:
— Его задержали в личном саду вашей милости, он бродил с кинжалом и пистолью, клялся прострелить ваше сердце и посадить вашу голову на шест.
Я задохнулась от ужаса:
— Он, верно, безумен!
Уолсингем горько рассмеялся и покачал головой:
— Последние годы он много разъезжал по Европе, миледи. Безумен он или нет, но его подкупили.
— Подкупили? Кто?
Уолсингем пожал плечами:
— Франция — Испания — люди шотландской королевы — папские агенты… — Его черные глаза сузились и заблестели. — Все они заодно, католики и предатели. Все ищут вашей смерти! Надо смотреть строже, надо сузить все дыры, через которые лезут эти крысы!
Вот так его и поймали.
Трокмортон.
Боже! При этом имени слезы наворачиваются на глаза. Помните Николаса, сэра Николаса Трокмортона, кто одним из первых оказал мне поддержку, еще при сестре Марии, кто был моим послом во Франции, потом в Шотландии, когда Мария еще сидела на троне и только-только влюбилась в Дарили?
Когда он умер, я поклялась быть матерью его сиротке, которую он назвал в мою честь, юной Бесс — она незадолго до этого прибыла к моему двору.
И подумать! — его ближайший родственник, сын его брата, поднял на меня руку, участвует в покушении на мою жизнь?
Взяли его очень просто. Из Рима пришла новая Папская булла с требованием меня убить:
«Как есть сия греховная женщина в Англии причина погибели многих миллионов душ, тот, кто избавит от нее мир, сослужит Богу верную службу и исполнит волю священной памяти Святого Отца Пия V…»
Священной? Святого?
— Все заговоры идут из Рима, — божился Уолсингем, — через Францию и Испанию. Надо просто следить за двумя их оплотами в нашей стране — следить и ждать.
И voila! Трокмортона заметили, когда он покидал французское посольство, и схватили дома, когда он пытался сжечь свои предательские бумаги. Уолсингем лично наблюдал за пыткой в присутствии Парламентского комитета, чтобы все было законно и гласно. Предатель клялся выдержать тысячу смертей, но не сказать и слова.
Но сказал все — под конец. Мрачную историю они услышали.
Тут были не мелкие проходимцы вроде Ридольфи, а большой заговор. Возглавляли его герцоги Гизы, Мариина французская родня, поистине родственные души! Они никогда не переставали заботиться о ней, не прекращали усилий вернуть ее сына, маленького Якова, в римскую веру. По плану один из них должен был высадиться на южном берегу, другой вторгнуться через Шотландию, третья колонна из пяти тысяч наемников двинулась бы через Ирландию, а тем временем католики восстали бы по всей Англии.
Меня ждало острие кинжала, Марию — мой трон.
— Зачинщик — не кто иной, как ваш враг Мендоса. — Уолсингем примчался мне доложить. — Вот как он соблюдает посольский нейтралитет!
Я в гневе стиснула зубы, к ярости добавилась боль.
— Отошлите его немедленно, вышвырните его вон! Только сначала обыщите его бумаги, узнайте, кто за это платил!
— Мадам, мы уже знаем это из уст Трокмортона! — возразил Уолсингем. — Кто, как не Папа и не король Испанский?
Так предатель продал меня двум моим заклятым врагам — и все за Марию Шотландскую, старую римскую потаскуху! Слышали его жалобные причитания, когда его снимали с дыбы? «Я предал ту, что мне дороже всего в мире!» — рыдал он. Он любил ее! Она была ему дороже меня, его королевы, законной монархини, матери страны! За свое предательство он умер медленной мучительной смертью. Как ни сжималось мое сердце, я пальцем не пошевелила, чтобы его спасти.
Но не все желали мне смерти. Когда в этом месяце двор перебирался на зиму из Гемптона в Уайтхолл, народ заполнил грязные, раскисшие дороги.
Я не могла сдержать слез при виде этих честных и верных английских лиц.
— Благослови вас Бог, добрые люди!
— Вас любят, мадам, — высказался ехавший рядом французский посол.
Я ехидно рассмеялась:
— По крайней мере некоторые, как видите!
Но как ни сжималось мое сердце от их любви или от ненависти Трокмортона, еще сильнее оно сжималось от злобы к Марии, я ненавидела ее всю, до самых ее накрашенных бровей. Ибо кому же писал Трокмортон, когда его взяли, как не его «почитаемой владычице королеве Марии II, истинной и законной католической королеве Англии»?
— Вот, мадам! — ликовал Уолсингем. — Теперь мы ее поймаем!
Нет, сказали судейские.
Верно, она писала ему.
Ее вычурные французские фразочки помогли ей снова упорхнуть из наших сетей.
И опять Уолсингему осталось только божиться:
— Она себя выдаст. Ждать, мадам, — только ждать.
Глава 7
Ждать.
Кох я это вынесу?
Но ведь и она ждала.
Можно было бы догадаться, что в этой игре выдержка изменит ей раньше.
Когда он явился, великий предатель, она была уже готовенькая, даже перестоялась.
Конечно, он в нее влюбился, как все мужчины.
— Господи Иисусе! — бушевала я перед смущенно поджавшим губы Уолсингемом. — Что, у всех сынов Адама совесть в штанах, а разум — в мужеских признаках, как у ослов?
— Мадам, он полюбил ее чистой любовью еще в детстве, когда служил пажом в доме лорда Шрусбери, где она содержалась! — упрекнул меня этот пуританин.
Значит, как и несчастливец Норфолк, предыдущая ее жертва, как Трокмортон, ни разу ее не видавший, он не обменялся с ней и единым взглядом, что бывает между мужчиной и женщиной. Тешился мальчишеской мечтой о прекрасной юной пленнице-королеве. И он, и другие — пошли бы они на смерть, случись им увидеть ее наяву, крючконосую, горбатую матрону с двумя подбородками, погрязшую в римском пустосвятстве, поглупевшую, расплывшуюся от скуки, от жалости к себе?
— Не то что Ваше Прекраснейшее Величество! — По крайней мере. Рели был при мне.
А вот ведь умела обвести мужчину вокруг пальца: словно, фразочка — и он уже видит себя в десять раз больше и важнее в зеркале лживых взглядов. Как она улестила этого последнего! Он писал, она отвечала, и то был ответ на Уолсингемовы молитвы.
Мой мавр не мог ни смеяться, ни даже рыдать от счастья, только благодарил своего беспощадного Бога. Тих, как никогда, вошел он в мои покои:
— Мадам, кровью Христовой клянусь, она попалась.
Дрожащей рукой я схватила пергамент.
«Боже, дай сил прочесть, я должна это видеть!»
День был ясный, но черточки букв расползались черными пауками.
Проклятие угасающему зрению, что превращает полдень в сумерки! Я открыла окно, впустила солнце. Ужели она наконец-то выдала себя в письме? Я отчаянно щурилась, разбирая слова.
«…Весьма довольна, — писала она. — И когда все будет готово, пусть шесть джентльменов приступают к делу…»
Дрожа, я обернулась к Уолсингему:
— Шесть джентльменов?
— Готовые, с ее согласия, отнять у вас жизнь.
Доколе, Господи, доколе?
Тишина сгущалась, пока не отразилась, как гром, от заставленных книгами стен. Ни один из сидящих вокруг стола мрачных старцев не шелохнулся. Наконец самый старый и самый мрачный отложил документ, тряхнул головой и сказал:
— Она в ваших руках, мадам, сомнений быть не может.
Я обернулась. За рядами париков и черных мантий, за окошком Темпля в сияющем небе неслись наперегонки белые, словно кроличьи хвостики, облачка. В такой вот день, в иное лето, мы с Робином тоже неслись бы верхом наперегонки. Но он — далеко, а я сижу взаперти, как Мария, — ей удалось этого добиться.