Надежда умерла, а с ней — еще кусочек моего сердца. Я больно сдавила ему руку.

— Зачем вы на ней женились?

— По самой древней причине. Леди оказалась в интересном положении.

— Леттис беременна? Но…

— Она выкинула на двенадцатой неделе.

— Тогда вы могли ее бросить!

— Миледи… любовь моя…

Он зажмурил глаза, но в серебристых сумерках было видно, что в них стоят слезы.

— Выслушайте и судите сами. Я — последняя надежда рода. Мои братья погибли. Генри, и Джон, и Гилдфорд. Амброз женился трижды, но детей у него нет, а она… (он не смеет назвать ее по имени, это хороший знак!) она… Леттис… рожает здоровых детей.

В душной комнате тихо прошелестел его вздох.

— И мне, как и всем, полюбился ее сын, маленький Робин…

— И вы решили, за неимением собственного сына, сделать его наследником?

Не тогда ли эта мысль впервые пришла мне в голову? Что я могу сделать юного Эссекса кем захочу?

Робин улыбнулся, как улыбаются на дыбе:

— Так я думал. Но единственное, что я вынес из этого брака, это знание, это непреложная истина, — он уже еле шептал, — что я — ваш, и должен быть вашим, и буду, как бы вы со мной ни поступили… и если вы прогоните меня на край света, я и там посвящу свою жизнь служению вам.

— Что, уже светает? Да, милорд спит — он выпил немного отвару и проспал всю ночь.

Доктор быстро пощупал Робину лоб. Я, шатаясь от усталости, двинулась к дверям.

— Смотрите за ним хорошенько. — В дверях я обернулась и чуть слышно выговорила:

— Доктор, он?..

Доктор улыбнулся:

— Да, мадам. Он будет жить.

Да, да, он остался жить, чтобы сносить и мою радость, и мой гнев — вполне заслуженный гнев!

Прошло немало горьких часов и немало горьких слов было сказано, прежде чем буря улеглась и между нами воцарился мир. Леттис тоже пострадала, я никогда больше не допускала ее до себя, она раз и навсегда погубила себя для двора. Разумеется, я поплатилась за это, поплатилась вспышками его ярости и еще более зловещего угрюмого молчания, когда его сердце закипало ко мне злобой! Тяжелее всего была расплата, когда он уезжал от двора к ней — и к ее сыну. Но, по крайней мере, он был со мной в восьмидесятых, когда начались заговоры.

О, все начиналось с малого — зеленые заговоры, детские заговоры, заговоры-несмышленыши. Сомнительный молодой человек здесь, подозрительная личность там. Но враги мои множились, набирали силы, и прежде чем нынешней Беллоной сразиться с Испанией на море, мне пришлось воевать с внутренним врагом на суше, в самом сердце моего королевства.

— Это тот человек, мадам.

Я никогда не любила Дарем-хауз в излучине набережной, где река поворачивает и волны выбрасывают на берег дохлых собак, которые потом разлагаются на берегу, где всегда, даже в августе, пахнет сырой затхлостью. Я беспокойно огляделась в полумраке. Они что, не видят, полночь ведь! Почему не принесли еще свечей?

И сразу пришел ответ; «Потому что они не хотят видеть, что делают». Меня неудержимо затрясло, когда дверь распахнулась и солдаты не то втолкнули, не то втащили человека, который вез по полу ногами.

Столько людей на одну беспомощную жертву?

Он не мог ни стоять, ни, когда ему грубо втолкнули меж вывернутых ног табурет, толком сидеть. Плечи казались неестественно широкими, потому что вывернутые из суставов руки висели под жуткими углами. Он молитвенно сложил ладони, и я увидела кровавые лунки на месте вырванных ногтей. Поднятое кверху изможденное лицо поблескивало в полумраке нездешней серостью, это был человек по ту сторону земных страданий, уже почти не жилец. Мужчины за моей спиной возбужденно переминались с ноги на ногу и глухо ворчали, словно свора гончих. Я плотнее закуталась в шарф и обернулась к Хаттону:

— Кит, я знаю этого человека.

Мальчиком в длинном небесно-синем балахоне и желтых чулках он приветствовал Марию при въезде в Лондон — и отчасти меня, потому что я ехала за ней следом. Тринадцать лет спустя я слушала его в Оксфордском университете, когда останавливалась там проездом.

Тогда Берли назвал его бесценным сокровищем страны, а Берли, покровительствовавший другому колледжу, в Фенсе, Оксфорд недолюбливал и зря бы хвалить не стал.

— Вы его знаете? Куда вам тут до меня. Ваше Величество!

Огромный мосластый детина в шерстяной рубахе отделился от стоящих в темноте товарищей и неумело поклонился.

— Уж я-то его знаю, — он грязно ухмыльнулся, — как говорят, изнутри, каждую косточку…

У меня все внутри перевернулось.

Кто этот скот?

— Помолчи, Топклифф!

Уолсингем уже подскочил ко мне:

— Мадам, извините своего главного палача, он забылся в своем рвении. А мы заполучили достойную добычу — вот почему ваши лорды сочли уместным привести вас сюда — попа-предателя Кэмпиона!

Все это время несчастный сидел на табурете совершенно спокойно, будто у себя дома. Я не выдержала.

— Фрэнсис, это не предатель, это поэт, латинист, университетский ученый!

— Одумайтесь, госпожа! — Уолсингем бросил на Кэмпиона полный жгучей ненависти взгляд. — Этот человек прибыл из Дуэ, тайком проник на вашу землю, снюхался с затаившимися папистами, утешал ваших врагов и разжигал в них надежду на воцарение королевы Шотландской. Чем больше одарил его Бог для служения этой стране, тем больше его предательство! — Он повернулся к заключенному:

— И смертью великих предателей ты умрешь!

Кэмпион с трудом мотнул головой:

— Сэр, не тратьте понапрасну угрозы. Смерти, которой вы меня пугаете, я ищу с детства.

Его спокойствие задело Уолсингема больше, чем его слова.

— И ради чего, презренный? — заорал он. — Скажи ее милости, ради чего?

Несчастный улыбнулся так ласково, что я поневоле отвела глаза.

— Ради Господа моего и Небесного Владыки, сладчайшего Иисуса Христа, Которого я не предал. Которого чаю вскоре увидеть лицом к лицу и с Которым уповаю пребывать в жизни вечной.

Я с жаром подалась вперед:

— Вы исповедуете Христа?

Кэмпион мучительно склонил голову:

— Он — Сын Божий.

— Вы исповедуете, что Христос — един и Бог — един, а все остальное — чепуха?

Опять блаженная улыбка.

— Клянусь, мадам, в это я верю.

— А учили ли вы, что королева Шотландская должна править здесь вместо меня?

Его глаза одни и остались незатронуты страданиями, чистые, как у ребенка.

— Клянусь, мадам, нет.

Я лихорадочно шарила взглядом среди придворных, ища в темноте этого великого законника, сэра Николаев Бэкона. Где он?

— Лорд-хранитель печати, разве это преступление? Разве за это казнят?

Бэкон тяжело переступил с ноги на ногу и приготовился говорить. Но его упредили.

— Ваше Величество… если позволите.

Я поначалу не заметила среди стоящих за Уолсингемом и Топклиффом этого человека.

Он был ниже Уолсингема, бледнее, словно всю жизнь провел под землей и вышел оттуда с почерневшими, неумолимыми глазами. Он подошел ближе, взял со стола свечу и поднес ее к самому лицу Кэмпиона. Голос его был очень тих.

— Ваш Папа Римский в последней булле объявил нашу королеву незаконнорожденной еретичкой и мнимой королевой Англии. Он запретил повиноваться ей под угрозой отлучения, а кто не исполнит, будет вместе с ней ввержен во тьму кромешную. Не морочь нас ссылками на нашего Господа и Его Святое Имя! Признаешь ли ты папскую прокламацию или нет?

Голубые глаза вспыхнули ярче.

— Я признаю мою королеву и не таю против нее никакого зла.

Маленький следователь ухмыльнулся.

— Увиливай, иезуит, хоть до Судного Дня! — сказал он вкрадчиво. — Только ответь мне на это: отрекаешься ли ты от Папы, который есть сатана, и от всех дел его?

Никакого ответа.

Голос следователя стал ласковым, почти нежным.

— Если Папа пошлет войско против нашей королевы, кому ты будешь повиноваться? Кому служить?

Теперь был черед Кэмпиона криво усмехнуться.