Он быстро, мельком, со слабой улыбкой посмотрел на меня, оторвавшись на миг от несущейся на нас непроглядно-вьюжной дороги, и я уловил в его лице что-то детское, странно-беззащитное — может быть, боязнь, что я ему не поверил, или печаль, что она не повторилась больше и была лишь один раз в жизни, та ночь, когда он вынес из беды хорошего человека? А может быть, то было желание рассказать еще что-то и сомнение: стоит ли?

— Закурим по второй? — Он затянулся несколько раз молча и опять, будто нечаянно, тронул меня локтем. — Вышел из больницы Александр Иванович, стал опять лекции читать. Я и говорю ему при встрече: «Хотелось бы послушать вас, уважаемый доктор, студенты в совершенном восторге». А известно это было мне досконально, потому что я сам в то время в общежитии пединститута жил. «Пожалуйста, — отвечает, — хотите, завтрашнюю лекцию о Достоевском посвящу вам?» А я, откровенно говоря, Достоевского не читал ничего. И вообще я к романам равнодушный. Люблю читать о великих людях — о Спартаке, о Гарибальди, о Карле Марксе, о Софье Ковалевской или Кутузове… Воспоминания, письма разные — хлебом меня не корми! И хотя два раза уже терял из-за этого работу, но и сейчас десять романов тебе отдам за одно хорошее жизнеописание. Но дареному коню в зубы не смотрят — пошел слушать о Достоевском. Читал Александр Иванович на редкость! За живое забирало…

Скакой-то дикой, первобытной, космической силой летела на нас вьюга! Была она белым-бела и затмевала желтые беспомощные лучи фар. Неслась-неслась, взрываясь у колес, бесшумно, торжествующе, широко. Я не понимал, как можно вести машину в этой фантастической кутерьме, а он, держа на баранке темные, морщинистые руки, рассказывал увлеченно:

— Понимаешь, в чем дело? Надо было Достоевскому роман закончить. Через месяц. День в день. Иначе — хана… Издатель — тигр хищный. А романа нет… И тогда — верь или не верь — нашел он образованную девушку, молодую стенографистку, и стал ей диктовать. Из головы… Вот игра фантазии. Но самое чудное еще не в этом. Александр Иванович рассказал, как Достоевский женился. На ней же — да! Слушай…

Он удивленно рассмеялся.

— Вечером было дело, в ноябре. Собирались они работать новый роман. И застала она Достоевского в ужасном состоянии. «Что с вами, не больны ли?» — «Нет, — отвечает, — роман замучил, женская линия не вытанцовывается, помогите хоть вы, тут дело тонкое, любовное…» — «Извольте, — говорит, — сочту за честь помочь писателю. Кто же герой вашего романа?» — «А герой его художник, человек немолодой, моих лет, — рассказывает ей Федор Михайлович, — работал в юности в поте лица, денег и славы не нажил, а силы и молодость — тю-тю… И любил он, и страдал, и мечтал он, и очаровывался часто, а счастья не было. И вот на закате дней познакомился с симпатичной молодой девушкой ваших лет… Может ли она полюбить моего героя? Не будет ли это художественным обманом? Вот в чем нужен мне ваш совет…» — «Почему же не может, — отвечает она, — если у вашей героини доброе сердце… Разве любят только за молодость, или за красоту, или за богатство?» А он, Достоевский, от этих слов ее еще более разволновался. «Поставьте себя, — говорит, — на минуту на ее место и вообразите, что этот немолодой больной художник я. Что бы вы мне ответили?..» — «А я бы ответила вам, что люблю вас и буду любить до гроба». Через три месяца обвенчались они в городе Петербурге…

Он перевел дыхание.

— Ну, после этого стал я искать биографию Достоевского в «Жизни замечательных людей». Не нашел и пожаловался Александру Ивановичу. А он, добрая душа, дал мне почитать письма его, писателя, разным лицам… Книга старая, дорогая, пахнет нежно кипарисом, как икона… И многие письма запали мне в душу до того, что думал о них неотступно за баранкой и во сне. А сейчас читаю тоже о замечательном человеке, академике Павлове… — Он полез за сиденье и вынул растрепанный том.

— А вот обмолвился ты, будто терял два раза работу из-за этого увлечения, — напомнил я ему.

— А!.. Не особенно интересные истории. Но если хочешь, расскажу. Работал я на легковой у начальника большой стройки. Человек он был характерный, горячий, но отходчивый, без зазнайства. И отношения у нас были хорошие: на «ты». Он со мной — я с ним. Обедали тоже, бывало, за одним столом. И вот ехали мы втроем. Жена его была в машине, молодая, нежная женщина… Опаздывали они, нервничали… — Он говорил все медленнее, все неохотнее, точно стыдясь того, что сейчас надо будет рассказать. — На именины ехали… А я вижу: висит «кирпич» — нет дороги. Ну и поехал в объезд. Он как закричит: «Трус!..» — и матом меня обложил. Доставил я их на именины, вышла она из «Победы», а его я чуть задержал. «Вот что, — говорю ему, — я человек бывалый, меня ничем не удивишь. Но ты бы ее пожалел, жену… Карл Маркс, — говорю, — при жене стеснялся даже бороду расчесать…» Наутро подал ему машину, он сел рядом, на меня даже не посмотрел. «Если бы ты, — говорит, — матом меня обложил тоже или даже ударил, я бы отошел. Но этой бородой ты мне душу в кровь исколол…» Расстались.

— А второй раз?

— Второй раз я обслуживал нашего горкоммунхоза.

— И что же?

— Ну… в общем из-за Гарибальди вышла буза. Обижаются многие, когда я сопоставляю… А чего обижаться? Ты сам как зеркало будь… Заговорил я тебя, подремли. Это у нас в Магадане был старичок учёный, любил пословицу одну: «У мудрого уста в сердце, у глупого — сердце в устах». Я глупый… Ну спи…

И я стал задремывать, потом заснул вмиг, с обмирающим сердцем, как засыпают сидя, при быстрой езде, и очнулся оттого, что он опять тихо, еле слышно коснулся меня. Он рассказывал что-то…

— …болел я, вошла она вечером, положила на тумбочку яблоки. «Что, — говорит, — с вами, большая температура?» — «Это полбеды, — отвечаю, — а мучает меня дума о судьбе одного моего товарища. Разрешите вам рассказать. Работал он в молодости таксистом… Зарабатывал, одевался. Потом война. Опять за баранкой. Однако ОРУД „кирпичей“ там не понавешал в первые недели. Поди узнай, куда можно, куда нельзя. И заехал он самому тигру в пасть. Сидел в трех лагерях!.. И вот познакомился сейчас с женщиной, и летами и наружностью не ему чета. Может ли она его полюбить? Как вы думаете?» — «Отчего же, — отвечает, — мужик как мужик, не в летах и наружности сила». — «Второе, — говорю, — набалован легкой жизнью. Все один да один…» — «И это ничего, — отвечает, — войдет в ее семью, узнает, что почем». — «Ну, а вы бы, — говорю, — на ее месте рискнули?» Молчит… «Ну, а если бы на его месте был я?» Посмотрела сурово. «Я, — говорит, — вашу басню поняла с самого начала, слава богу, не маленькая, дочь первоклассница, подняла без мужа…» И тут я понял, все понял вмиг…

Машину качало мягко — мы ехали уже не по шоссе.

— Верь или не верь, — рассказывал он тихо, — но я в тот вечер и думать не думал о Достоевском. И только потом дошло до меня: а ведь я чужим умом добивался счастья. Вот дела!..

Остановились.

— Доехали. Сторожка твоя в десяти шагах. Ночуй.

Я вышел на подножку, спиной к ветру, и, еще не решив — давать или не давать, растерянно, полумашинально вынул рубль.

Но он не растерялся ничуть.

— Давай, если не жаль!

— Ну, — посмотрел я в его странное, наперекор жизни молодое лицо. — Женился ты? Счастлив?

— А ты чудак! — рассмеялся он. — Ей-богу, чудак! Или не понимаешь человеческой души… Почему я остановился там, у совхоза, когда ты голосовал?

Почему?..

Портрет шестой

По-дачному не рано: начало двенадцатого. За окнами шумит осенний дождь. Слышу: торопливые шаги по ступеням — кто-то быстро входит на веранду.

— Разбудите! Экстренное сообщение…

Узнаю этот голос, зову:

— Заходите же, я не сплю!

И он заходит, точнее, заглядывает: в острой седой старомодной бородке поблескивают дождинки, в мокрой руке — письмо.

— Вот, с юга. Вернулся сию минуту из Москвы, а его еще утром получили…

Беру стопку исписанных листков; он уходит.