После рассказа полковника мне захотелось увидеть эту Судьбу.
— Что? Выгляжу неважно? — Человек лет тридцати, с лицом, в котором явственно сохранилось еще что-то мальчишеское, улыбнулся, погладил ладонью щеку. — Не спал… Но вы не думайте, что мы так все время. Бывают и ровные недели. Спим. Читаем. Собираем грибы по воскресеньям. А сейчас сошлось: и у Кривенко и у меня. Жулик один задал работу. Толковый жулик.
— Мне казалось, что вы только по убийствам…
— Это было раньше, — ответил Румянцев. — Действительно. А теперь у нас изменили структуру. Я теперь занимаюсь разными делами.
— И это, наверное, лучше? Для вас?
— Да нет… — пожал он плечами. — Раньше работалось целеустремленней, сосредоточенней…
— А эмоциональная сторона? — удивился я. — Ну…
— А!.. — понял он. — Это на меня не действует. Я думаю только о работе в эти минуты. О технике нашего дела. Остальное не существует. Думаю об уликах в эти минуты. О вещественных доказательствах. Сам переворачиваю труп, если надо, раздеваю… Не потому, что не верю врачам. А потому, что хочу сам увидеть, понять.
— Вот вы повторили дважды: в эти минуты. А потом? Потом…
Он опять пожал плечами.
— И долго вы занимались только убийствами?
— Несколько лет, — Румянцев очень внимательно посмотрел мне в лицо. — Я думаю, что вам лучше было бы все же побеседовать с Кривенко. Теперь я понимаю, что вам нужно. Вы бы у Славки это нашли.
И тут я подумал, что Румянцев, возможно, в самом деле не та «фигура», о которой мне хотелось бы написать. Не потому, разумеется, что я ожидал найти в МУРе некую сверхвпечатлительную, сверхвосприимчивую натуру, увлеченную самоанализом. Но Кривенко, по рассказам товарищей, действительно рисовался мне человеком внимательным к собственным душевным движениям, что, безусловно, требует в сложных условиях его работы особого ума и особой внутренней культуры, человеком, любящим и действовать и размышлять. Думая о нем, я невольно строил в воображении образ героя будущего очерка. Румянцев не был похож на этого героя.
— Мне говорили, вам удалось раскрыть через десять лет…
— А! — усмехнулся он. — Было дело. — И стал суховато рассказывать. — Убили молодого человека, не москвича, на улице, в арке ворот вечером. И ни одной нити, точнее, одна, тонкая. Дворничиха видела издали, как выбежали оттуда несколько подростков, и будто бы запомнила высокого, худющего, со впалыми щеками, в желтой куртке. Больше никто ничего не видел. Убитый очутился в этом месте, видимо, случайно. Нашли в одном из соседних домов высокого, шестнадцати лет, худого и тоже в желтой куртке. Показали дворничихе, она не узнала. «Не тот…» — Румянцев помолчал. — А между тем убил именно он. И через десять лет мы это выявили.
— Как выявили?! — не понял я. — Обнаружились новые улики? Доказательства?
— Нет, — ответил он. — Наоборот. Единственное вещественное доказательство — нож из медной пластины — потерялось. Осталась фотография ножа. — И, видя мое настороженное, почти откровенно недоверчивое удивление, начал рассказывать подробнее. — Когда ко мне попало это дело и я стал его изучать, то подумал, что убил, видимо, высокий и худой. Дворничиха его боялась.
— Но почему подумали?
— Интуиция, что ли… — пожал он плечами. — Потом я выяснил, что сейчас он в тюрьме. Осужден на три года за буйный нрав. Это работало на интуицию. Начал исследовать его жизнь за эти десять, лет. Потом стал изучать жизнь его товарищей, тех, кто, может быть, выбежал с ним из ворот в тот вечер. Жизнь их подруг. В общем из большинства вышли хорошие люди. Понимаете, если вам что-то известно об убийстве, которое не раскрыто, то с годами это не только не забывается, но даже напротив… — Он поднял раскрытые ладони снизу вверх, как бы показывая что-то подступающее к горлу. — И вот одна девушка из их компании, сейчас это уже женщина, мать семейства, у нее хороший муж, дети, рассказала, что слышала, будто этот худющий убил незнакомого человека. Дико, из-за ерунды. В безумной минутной ссоре. Товарищи удержать не успели… Доставили его самого в Москву. И он подтвердил это.
— Так легко?..
— Легко? — удивился Румянцев. — В этом деле все решалось не тут… — он постучал ладонью по столу. — А вот где… — показал рукой куда-то вниз, под стол, в глубину. — Помню, сознался, нарисовал нож тот самый, из медной пластины, и говорит: «Камень с души упал…» Человек редко окончательно перестает быть человеком.
— А что ощутили вы, раскрыв это дело?
— Что ощутил?.. — Румянцев задумался. — Худющий он, как и десять лет назад. Кашлял. Я уж к тюремному врачу ходил…
В эту минуту позвонил телефон.
— Коля… — улыбнулся в трубку Румянцев. — Ну, что у тебя? Надень морскую форму, когда пойдешь в министерство. Добивайся — дадут. Хорошо бы вечером посидеть…
Он повесил трубку и повернул ко мне лицо все с той же милой мальчишеской улыбкой: лицо человека, которому посчастливилось мгновенно перенестись в какой-то иной, солнечный мир.
— Товарищ по нахимовскому училищу, — кивнул, не переставая улыбаться, на телефон. — Сейчас в Москве. Мечтает седьмого попасть на парад.
— Издалека? — поинтересовался я, потому что чувствовал отчетливо, что ему ужасно хочется еще немного, хотя бы минуту, побыть в этом мире, и еще потому, что меня поразили слова: «товарищ по нахимовскому».
— Из Полярного. Это неподалеку от Мурманска. Карликовые березы, ольха. Северное сияние.
— Наверное, много рассказывал вам о Полярном?
— Рассказывал? Это мой родной город. Семья у меня морская. Я оттуда и в нахимовское пошел…
Замолчал, и по его лицу, особенно по губам, было видно, что он возвращается сюда, в этот кабинет.
— Что было потом? — сказал я.
— Потом был суд… — ответил он нехотя.
— Нет, я о вас.
— Обо мне? — задумался. — Из нахимовского послали меня в Севастополь, в высшую морскую школу. Вырос у северных морей, а тут южное, Черное… Ну вот, в Севастополе я заболел воспалением легких, потом астмой, еле дышал. Комиссовали меня… Решил, что пойду на юрфак. Потом на оперативную работу. Тоже, наверное, интуиция. А еще, может, из-за дяди. Он чекист, рассказывал много…
— А как относится к вашей работе товарищ по нахимовскому, моряк?
— Терпимо относится. — И, помолчав: — Без особого восторга. Он, Николай, романтику любит. Да… Я тоже поплавал, мальчиком, на серьезных кораблях. По Балтике, в Баренцевом море. И если полярная ночь или туман, воображаешь дальние страны, дальние берега. Большие города, деревья. Это, конечно, детское.
— Но ведь воображение не умирает.
— Не умирает, — согласился. — Вы слыхали о системе фотороботов? Перед вами ворох фотографий: лица, лица… У одного берут подбородок, у второго лоб, у третьего губы. И собирают лицо вора или убийцы, которого ищут. Эту работу можно делать и в уме. Более объемно, целостно… Человека помнят по отдельным подробностям. Одному запала в память походка, второму — как он смеется, третьему — форма уха. И вот вы уже видите, как он ходит, говорит, ест. Его руки, лицо. Самое трудное — лицо… И живешь с ним. Не как с роботом, как с живым. Иногда подолгу живешь. Носишь в себе. Уточняешь. Пока не найдешь.
— А случалось, чтобы образ этот полностью совпал с тем, настоящим?
— Пуля в пулю, конечно, нет. Но совпадения бывают основательные. Иногда весьма… Воображение легче сберечь, чем… Вот вы сейчас задели меня «эмоциональной стороной». Раньше в Полярном или в нахимовском, если узнавал, что в соседнем доме беда, рисовал себе, как эти незнакомые люди садятся за стол, одного между ними нет, и долго чувствовал эту пустоту. А сейчас очерствел. Очерствел… Наверное, иначе нельзя. Такое видишь. Ну, что хорошего, — улыбнулся, — если оперуполномоченные начнут падать в обморок. Надо сосредоточиваться на работе, только на работе, на технике нашего дела…
Я посмотрел на его руки и подумал, что «вещественные доказательства», которые он постоянно осязает, — это вещи бесконечно разные: есть среди них страшные и трогательные, простоватые, душа нараспашку, и таинственные, требующие разгадки. Я заговорил с ним об этом, и он рассказал о фотографии женщины, которую он недавно поднял с пола в доме, куда вошла беда.