Антуан со вздохом вытянулся на кровати. Помолчал немного и сказал:
– Десять лет назад я летал последний раз. И то спасибо друзьям, что позволили сесть в планёр… Но мне до сих пор снится, как я проверяю запал, смотрю свежие карты… Подбегает Дидье, предупреждает о грозовом фронте, что движется наперерез маршруту. Заводят стартовые тросы, паренек из технической обслуги бежит вдоль дорожки, выискивая случайные камешки и ветки… знаешь, Ильмар, что может натворить один-единственный камешек, попавший под колесо при разгоне? Когда-то Гийоме учил меня…
Старый летун уже засыпал, еще называя какие-то имена, рассказывая тонкости их сложной работы, предупреждая меня – будто я тоже был его товарищем, летуном, готовящимся поутру поднять планёр в еще темное небо.
Я задул свечу, на ощупь разделся, лег в постель. В голове немного шумело от пива, вспоминался воинственный, но дружелюбный пивовар. Было хорошо. Не вспоминалась черная яма церковной тюрьмы, на время забылся Маркус – кем бы он ни был: Искупителем, Искусителем или обычным мальчишкой, узнавшим святую древнюю тайну. Я лежал, засыпая, и в голове крутились какие-то хорошие, простые картины. Антуан, уже было замолчавший, заговорил снова:
– А иногда мне снится, что я падаю. Мы ведь все частенько падаем, Ильмар… А когда падаешь, главное – не испугаться. Все беды происходят от страха. Стоит тебе испугаться, и страх начинает расти. Руки теряют силу, мысли застывают, воля тает – и ты отдаешься во власть ужаса. Смотришь, как приближается земля, слышишь, как трещат крылья… и ничего не можешь сделать. Страх рождает лишь страх.
– Но иногда и впрямь ничего нельзя сделать, – сказал я.
– Почему? Если бы меня посадили в ту тюрьму, где сидел ты, я бы опустил руки. Сказал бы себе: ничего нельзя сделать. Но ты же смог.
– Зато я не смог бы спасти планёр. Правильно упасть…
– В каждом человеке похоронены тысячи других людей, – мягко ответил Антуан. – Десятки тысяч. Те, кем он мог быть. В каждом из нас спрятан и поэт и вор, и душегуб и святой, и моряк и летун. Нам не дано прожить тысячи жизней, мы выбираем из них одну-единственную, зачастую ошибаясь при этом. Но раз уж мы сделали когда-то выбор… надо помнить, кем ты мог стать. Надо нести в себе все свои непрожитые жизни.
– Ты жалеешь, что не стал поэтом? – спросил я. – Что не написал книг, которые мог написать?
– Я прожил хорошую жизнь, – негромко сказал Антуан. Мне казалось, что он скажет что-нибудь еще, и я терпеливо ждал. Но старый летун молчал.
И мне вдруг показалось, что он умер. Тихо и спокойно умер, вдали от своего дома, отправившись вместе с беглым преступником на край света. Не боюсь я покойников, да и Антуана едва-едва успел узнать, но от этой мысли меня пробило липким потом. Я лежал и боролся с желанием зажечь свечу или окрикнуть летуна погромче.
А потом вспомнил недавние слова Антуана про страх.
Про страх, который питается страхом.
Про тысячи жизней, не прожитых каждым человеком на Земле.
Я вдруг подумал, что смерть – это не так уж и страшно, ведь каждый из нас уже умирал тысячи раз. И где-то, в неведомой дали, умерли поэт Антуан и летун Ильмар.
Тогда я повернулся на бок, закутался в одеяло и уснул.
Утро выдалось замечательное.
Проснулся я оттого, что старый летун бродил по комнате, вполголоса и довольно мелодично напевая какую-то незатейливую песенку о радостях честной жизни, сельского труда и простого отдыха. Помирать он, ясное дело, накануне не собирался. Просто отличался крепким и хорошим сном.
Умывшись, одевшись, облачившись в черный костюм, подобающий иудею, и подвязав свои фальшивые пейсы, я спустился вниз. Повар при моем появлении закатил глаза, но послушно выслушал указания о завтраке. Наш дилижанс должен был отправляться через час. Пренебрегая удобствами, ждущими меня в комнате, я вышел во двор, прошелся к деревянным будочкам для пассажиров попроще.
На улице было хорошо. Холодно, даже лужи похрустывали под ногой тонкими прозрачными льдинками. Но холод был такой, что только бодрит и заставляет веселее глядеть вокруг.
Постоялый двор стоял у самой дороги: хорошей, наезженной, в этот ранний час по ней уже двигались несколько карет и повозок. В раскрытых дверях конюшни я видел кучеров, возившихся с лошадьми, задающих им корма перед дорогой. Кухонные мальчишки, судя по всему братья-погодки, тащили из погреба корзины с продуктами. Пассажиры тоже не преминут поесть горячего перед отправлением в путь. Легкая изморозь лежала на красной черепице, которой были крыты все постройки, из отворенного оконца доносился кокетливый девичий смех. Никак вчерашняя подавальщица уже с кем-то заигрывает.
Я довольно долго стоял, глядя на близкие уже Альпы, на белую шапку Монблана, над которой клубились облака. Конечно, видал я горы и повыше, вот хотя бы китайские Гималаи, но там они совсем уж суровые, населенные странным народом, ими любоваться даже в голову не придет.
К вечеру мы будем у первого перевала, что нам предстоит пересечь. Путь до Паннонии долог. Каким путем добираются в Аквиникум Жан с Йенсом, я не знал да и знать в общем-то не хотел. Чего не знаешь, того не выдашь.
Только бы прав оказался бывший лекарь Дома. Удалось бы догнать Маркуса со спутниками на мадьярской земле. Фора у них немалая…
Из дверей постоялого двора вышел мой вчерашний собутыльник. Дружелюбно махнул рукой – надо же, узнал, не залил пивом мозги, и бодрой трусцой побежал к деревянным будочкам. Сообразив, что сейчас меня ждет новый разговор о плохом характере обитателей Паннонии, а то и пара кружек пива, что перед поездкой в дилижансе вовсе излишне, я направился в дом.
Хорошо здесь, наверное, жить. У большой торной дороги, в красивом и благодатном краю. И почему у меня натура такая, что на месте не сидится? Давно бы уж осел где-нибудь…
У ворот защелкал бич, звонко заиграл кучерский рожок. Торопливо подпоясываясь, вышел открывать ворота сам хозяин постоялого двора, еще заспанный, но уже с дежурной улыбкой на все лицо.
Я любопытствовать новыми гостями не стал, а пошел на второй этаж, в нашу с Антуаном комнату. Зря, конечно. Расслабился, слишком долго альпийскими видами любовался.
Постную кашу Антуан лишь поковырял брезгливо, а вот на вареные яйца и мягкую кровяную колбасу налег с удовольствием. Я ел мало. Мной овладел какой-то печальный и романтический настрой. Может, так, с изрядным промежутком, откликалась тюрьма в Урбисе. Бывает у меня такое, бывает, уже вроде как неделя прошла – и вдруг отзывается во всем теле жуть. Не страхом, а, напротив, покоем.
Упаковав дорожные саквояжи, мы спустились вниз. В зале трактира было непривычно тихо, и обслуга носилась будто кипятком ошпаренная, но при этом тихая и благостная.
А я и на это внимания не обратил. Уж больно совпало мое настроение с обстановкой. Выбираются на улицу примолкшие пассажиры – так и что в том удивительного? Трусит к почетному столу, который вчера Антуан занимал, хозяин постоялого двора со святой книгой в сафьяновом переплете – ну так мало ли зачем…
И только услышав сладкий, как мед, голос хозяина, я вздрогнул:
– Ваше преосвященство, не откажите в великой чести…
За почетным столом сидели трое. На двоих я как глянул – сразу холодом обдало. Монахи. Из тех, на которых я в Урбисе насмотрелся, что в руках не только псалтырь держать умеют. Плечи широченные, даже серые плащи мускулистых фигур не скрывают, по лицам разве что кузнечный молот не прогулялся. Самая пугающая смесь – благостность вперемешку со сломанными носами и приплюснутыми ушами.
Третий, к которому хозяин и обращался, ничем им не уступал. Здоровенный, хотя и пожилой уже мужчина, под стать офицеру Стражи Арнольду, но так ведь тот – человек военный. Лицо грубое, будто из камня тесанное, волосы жесткие, соломенные, нос картофелиной. Правда, нос целый – такой скорее сам пару физиономий расквасит, чем позволит до своей дотянуться. И при всем том – белый епископский плащ, святой столб на шнурке поверх одежды…