Кислое. И совсем невкусное.
С факелом и ключами в руке, с веревкой вокруг пояса, я пошел по коридору.
Не прекращая грызть яблоко.
На все решетки в коридоре был один ключ. Я открыл одну, за которой заметил шевеление. Позвал. Присел, вглядываясь в темноту и покрепче держась – не поймали бы меня на собственном приеме!
Но человек, распростершийся на тонком слое чего-то слежавшегося, когда-то бывшего опилками, не реагировал. Тупо смотрел на меня, сжимая в руке надкушенный кусок хлеба. Потом медленно повернулся спиной, съежился и продолжил есть. Он весь был в грязи, длинные волосы прикрывали спину до лопаток.
Ему уже не помочь. Его под руку выведи из темницы – обратно поползет.
– Эх, святые братья… – прошептал я. – Лучше бы на плаху… все добрее.
На связке оставалось еще два ключа. Я подошел к двери, ведущей в комнату надсмотрщика, прислушался.
Тихо…
Подобрав ключ, я осторожно провернул его в замке. Ни скрипа, ни шороха – механизм был заботливо смазан.
Готовый и к схватке, и к бегству, я заглянул внутрь. От света трех факелов – четвертый недавно догорел и тихонько чадил – у меня заболели глаза. Да… привыкать придется. Меня сейчас на белый свет выпустить – хуже крота буду.
Надсмотрщик спал. Лежал в одном исподнем на нерасправленной койке, на спине, тихонько похрапывал. Человек как человек, когда глаза закрыты…
Я осторожно обошел комнату. Нашел небольшую дубинку – вряд ли предназначенную для усмирения узников, скорее крыс гонять. Но чем человек хуже крысы?
Подойдя к надсмотрщику, я без лишних церемоний огрел его по голове. Не в полную силу, спящего убить – это грех смертный, а чтобы на четверть часа, на полчаса вырубить.
Оказалось – слабо бил! Монах дернулся, открыл глаза и мгновенно выбросил вперед руку, целясь в шею. Я едва успел отшатнуться, иначе он разбил бы мне горло. И врезал дубинкой еще раз, теперь уж покрепче.
Сознания надсмотрщик не потерял, но обмяк. Я быстро связал ему руки, прикрутил к кровати. Рот заткнул тряпицей, валявшейся на неприбранном столе. Там же был и кувшин с остатками вина. Глотнул чуток – голова закружилась. Крепкое винцо монахи пьют!
Подтащив к койке стул, я уселся и спросил:
– Ну что? Кляп выну – будешь кричать?
Надсмотрщик смотрел на меня своими пустыми глазами и не шевелился. От него пахло спиртным – вот с чего он сынка арестантов кормить послал…
– Подумай, – предложил я. Пошел к рукомойнику в углу, смочил полотенце и обтерся с ног до головы. Остатки воды просто на голову вылил, тщательно рясой надсмотрщика вытерся. Вроде бы и умывался в камере каждый день дармовой водичкой, а все равно кажется, будто грязью с головы до ног покрыт!
В шкафу нашлись еще две рясы, бельишко, пара штанов. С каким же удовольствием я оделся! Это только в постели или на пляже приятно голым поваляться. Накинув на голову капюшон, я подошел к своему тюремщику. Тот уже немного отошел, подергивался.
– Будешь говорить? – спросил я. И уточнил: – Тихим голосом?
Он энергично закивал, и я вынул кляп.
– Душегуб… – прошептал надсмотрщик.
– Очень приятно, Ильмар. Ну так что? Жить хочешь?
– Где мой сын?
Не за себя волнуется… значит, есть у него что-то человеческое в душе.
– В камере. Живой он, живой.
Надсмотрщик кивнул. Что-то уж больно по-доброму я с ним!
– Лежит на опилках, связанный… – добавил я. И приврал: – А сток заткнут. Как ты думаешь, часа за три наберется столько воды, чтобы мальчонку с головой покрыть?
– Ду… – заревел было монах, но я мгновенно прикрыл ему рот ладонью. Через пару мгновений надсмотрщик одумался, перестал дергаться, и я убрал руку. Сказал:
– А еще я думаю, что вовсе не надо трех часов ждать. Вода-то ледяная. Полчаса, час – да и высосет все тепло.
Он молчал. Думал.
– Хочешь жить сам и сына спасти?
– Мне уже не жить… – бесцветным голосом сказал монах.
– Неужто святые братья казнят друг друга за провинности?
– Кто в чем повинен, тот такое же наказание и примет… – прошептал тюремщик.
– На мое место попадешь? – понял я.
Надсмотрщик размышлял.
– Тебе решать, – сказал я. – Мне все одно. Так и так в бега уйду. Получится – хвала Сестре, схватят – живым не дамся. От тебя одно зависит, что с тобой и твоим сынком станет.
– Мне не жить… – вяло сказал надзиратель.
– А ты до этого жил? – почти весело спросил я. Вроде и торопиться мне надо было… но сидела внутри какая-то злобная жажда поглумиться над поверженным врагом.
Монах посмотрел мне в глаза и вдруг кивнул:
– Нет. Я уж лет десять, как умер. Твоя правда, вор.
Все желание издеваться над ним пропало.
– Объясни, как бежать отсюда, – сказал я. – Тогда сток открою, будет жить твой сын. И тебя не трону, связанным оставлю – и все.
– Разве ты моим словам поверишь? – тяжело спросил монах. – Да и объяснить это… ночи не хватит.
– Тогда прощай, – сказал я. Потянулся за кляпом.
– Про сток ты наврал, – неожиданно сказал монах. – Знаю, что наврал, глаза тебя выдают. Жив мой сын?
Я бы ему и так сказал, что ничего ребенку не грозит, конечно…
– Живой он, – признался я.
– Убей его, душегуб.
– Что? – Едва я руку удержал, чтобы не огреть его дубинкой за такие речи.
– Вина на нем, душегуб. Я с ума не сошел, чтобы послать сына волков кормить. Видно… видно, понял, что я пьян. Или над тобой поглумиться решил. Найдут его в камере, меня здесь… все поймут. Меня в монастырь на севере, за недосмотр. Его – в камере и оставят. Лучше убей его, Ильмар-вор. Пусть этот грех на мне будет.
– Что ж вы, святые братья, способны такого мальца в зиндан упечь? – Я не поверил своим ушам.
– Он не малец, он святой брат, как все мы…
Вот уж не было печали!
Когда бежишь, когда дерешься – тут все едино. И если б пацан шею сломал, в камеру падая, принял бы я этот грех. Но вот так, уйти, зная, что мальчонка сгниет заживо в каменном мешке!
– Не смогу убить, рука не поднимется, – прошептал я. – Вор я, а не душегуб! Понимаешь? Вор!
Надсмотрщик застонал. От той боли, что разрывает сердце, а не от ударов моей дубинки…
– Как тебя звать? – спросил я.
– Йенс.
– Йенс, я развяжу тебе ноги. Доведу до камеры. Прыгнешь туда. Подашь мне сына. Его я оставлю здесь, на койке. Объяснишь ему… что сказать, чтобы на нем вины не числили.
Монах смотрел на меня с растерянным недоумением. Потом спросил:
– Зачем тебе это?
– Да затем, что не душегуб я!
– В шкафу пол двойной, – помолчав, произнес Йенс. – Подними доску, под ней тайник. Там нож есть и немного железа. Нож плохой, и монет немного… но тебе все равно сгодятся.
– Спасибо, – теперь растерялся я.
– Не благодари. Я тебя об одном прошу… когда схватят тебя – заколись. А то на пытке расскажешь, как все взаправду было.
– Уверен, что схватят?
– Уверен, – коротко сказал надсмотрщик. – Снимай с ног веревки.
Через пару минут мы уже подходили обратно к моей камере. Йенс шел впереди, чуть покачиваясь, вряд ли от похмелья, скорее от моих ударов дубинкой. Я шел следом, с ножом в одной руке и дубинкой в другой. Когда мы остановились над люком, пацан радостно замычал, дергаясь на опилках. Видно, решил, что его отважный отец душегуба скрутил да и ведет обратно. А как увидел, что на самом деле я с оружием, затих.
– Не поднимешь на меня руки? – спросил я монаха. Тот посмотрел вниз, в вонючую темную дыру, кивнул:
– Не подниму.
– Нет уж, святой брат. Клянись! Сестрой-Покровительницей, Искупителем, верой своей клянись! Что не попытаешься мне вреда причинить или в камеру обратно спихнуть!
– Клянусь, что не причиню тебе вреда и в камеру не брошу. Искупителем и Сестрой его клянусь тебе в том, Ильмар.
Теперь у него и голос стал мертвым, как раньше глаза. И то сказать, он сейчас смотрел в камеру, где теперь ему придется жизнь доживать.
– Хорошо, – сказал я. Рассек ножом веревку на руках, отступил на шаг, готовый ко всякой беде. Йенс медленно растер запястья. Посмотрел на меня, спросил: