— После всего этого я все-таки не понимаю, господин Ротергам, — сказал он викарию, отойдя с ним в сторону и ожидая возвращения секретаря. — К чему баронет возится с этой школьной латынью — nullius, nullius, nullius. Не объясните ли вы мне этого?
— Может быть, сэр Вичерли хотел сказать этим, что сэр Реджинальд, происходя от младшего сына, — «никто», то есть не имеет жены (а он действительно, кажется, холост), или, наконец, что он беден, ничего не имеет.
— Неужели сэр Вичерли такой отчаянный словесник, что станет выражаться так иероглифически на своем, едва ли не смертном, одре? Но вот и Атвуд!
После короткого совещания три избранных свидетеля подошли снова к кровати баронета, и адмирал опять начал вести переговоры.
— Что это значит, сэр, полукровный, единокровный? — спросил адмирал с маленькой досадой на непонятность слов говорившего.
— От одной крови, сэр, от одних мужа и жены, это основной закон, сэр Джервез; я слышал так от покойного брата, Томаса.
Англия с незапамятных времен отличается той особенностью, что в ней никто, кроме настоящих законников, не знает законов. Постановление Англии относительно наследия детей, происшедших от второго брака, постановление, с которым познакомил баронета родной брат его, Томас, отменено или, лучше сказать, изменено только в последние годы; но, кажется, если бы оно и до сих пор существовало, то весьма немногие знали бы о нем, потому что его всегда хранили в тайне как закон, противный природному чувству и правде. Из сказанного нами весьма легко заключить, что сэр Джервез и окружавшие его вовсе не знали закона о праве крови, и потому нисколько не удивительно, если намеки почтенного баронета на полукровных и единокровных братьев были для них загадками, которых никто из них не мог разгадать, по недостатку сведений.
— Что хочет сказать нам добрый баронет? — спросил адмирал. — Я желал бы служить ему всеми силами, но все эти «nullius», «единокровный», «полукровный» для меня просто тарабарщина; не можете ли вы, Атвуд, пояснить нам сколько-нибудь это дело?
— По чести сказать, сэр Джервез, я ровно ничего тут не понимаю; скорее все это относится, как мне кажется, к правоведам, чем к нам, морякам.
Сэр Джервез сложил назад руки и начал прохаживаться по своей квартердечной привычке взад и вперед по комнате. При каждом повороте он останавливал свой взор на больном и всякий раз видел, что глаза больного были устремлены на него. Ему казалось, что умирающий беспрестанно просит у него помощи, которой он не в состоянии подать; поэтому он снова подошел к кровати, решившись привести скорее дело к концу.
— Как вы думаете, сэр Вичерли, — сказал он, — не можете ли вы написать нам несколько строк, если мы дадим вам перо, чернил и бумагу?
— Невозможно, я едва вижу, у меня… не станет силы, впрочем… попытаюсь… если вам угодно.
Это весьма обрадовало сэра Джервеза, и он тотчас же обратился к своим сотоварищам с просьбой помочь ему. Атвуд и викарий подняли старика и обложили его подушками, а адмирал положил перед ним письменный прибор, употребив вместо конторки большую книгу. Сэр Вичерли после нескольких неудачных попыток, наконец, взял в руку перо и с большим трудом написал по диагонали листа шесть или семь почти непонятных слов. Тут силы его оставили, и он упал назад, выронив перо и закрыв в забытьи глаза. В эту критическую минуту в комнату вошел доктор, который положил конец дальнейшему разговору, приняв на себя заботу о больном.
Наши свидетели удалились в гостиную, и Атвуд, взяв с собой по привычке бумагу, исписанную баронетом, вручил ее сэру Джервезу.
— Это так же непонятно, как и «nullius»! — воскликнул сэр Джервез после тщательного старания разобрать написанное. — Что это в начале за слово такое? Как вы думаете, господин Ротергам?
— Это ничего больше, — сказал викарий, — как «во» — растянутое на целую версту.
— Да, вы правы, господин Ротергам; потом, кажется, следует «the», хотя оно и похоже на рогатку. А это же что за слово? Оно с виду сильно похоже на корабль, Атвуд?
— Нет, сэр Джервез, первую букву я принимаю за вытянутое «и»; следующая — точно волна речная; а это «м»; а последняя — «я»; и-м-я, будет имя, господа!
— Совершенная правда! — воскликнул с жаром викарий. — А следующее слово — Господа!
— Следовательно, у нашего больного было на уме что-то религиозное! — воскликнул адмирал, немного обманувшись в своих ожиданиях. — Что это далее за Аминь? Аминь — это, кажется, молитва, что ли?
— Мне кажется, сэр Джервез, — заметил секретарь, которому не раз доставалось писать на кораблях завещания, — что все эти слова «Во имя Господа, Аминь! » есть не что иное, как обыкновенная форма, которой всегда начинаются завещания.
— Клянусь святым Георгием, ты прав, Атвуд! Следовательно, бедный старик бился все из-за того, чтоб пояснить нам, каким образом он желает распорядиться своим состоянием. Но что же он разумел под словом «nullius»? Быть не может, чтоб он хотел этим сказать, что он ничего не имеет?
— О, я ручаюсь, сэр Джервез, что вы не так поясняете это слово, как надо, — отвечал викарий. — Дела сэра Вичерли в самом лучшем состоянии; кроме того, у него лежат большие деньги в банках.
— Итак, господа, нам сегодня более нечего здесь делать. Один доктор уже приехал, а Блюуатер, вероятно, пришлет с эскадры еще одного или двух. Завтра утром, если сэр Вичерли будет в состоянии говорить, мы окончим это дело надлежащим образом.
После этого все трое расстались; адмирал и секретарь ушли спать в свои комнаты, а викарию тоже приготовили немедленно постель.
Глава X
Заставьте врачей, чтобы они восстановили кровообращение в наших венах и возродили биение пульса одними лишь словесными доводами, и тогда, милорд, вы можете постараться возбудить любовь рассуждениями.
В то самое время, как сцена, описанная нами в предыдущей главе, происходила в комнате больного, Блюуатер вместе с миссис Доттон и Милдред отправился домой в дедовской карете баронета. Он ни под каким видом не хотел уступить своей давнишней привычке нигде не ночевать, как только на судне, — и таким образом, отправляясь к берегу, предложил своим прекрасным собеседницам места в карете, чтоб завезти их домой. Причина такого предложения заключалась в желании адмирала избавить их от дальнейших нападок корыстолюбивого отца и мужа, по крайней мере до тех пор, пока он будет находиться в лучшем расположении духа, и, пока карета медленно приближалась к дому, Блюуатеру пришлось выслушать много рассказов с прекрасных качествах баронета. Наконец, экипаж остановился у дверей дома Доттона, и все трое вышли.
Хотя утро того дня и было несколько туманное, но солнце закатилось за тем безоблачным и светлым небосклоном, который так часто лежит очаровательным сводом над островом Великобритании. Ночь была ясная, лунная. Расстилавшаяся перед глазами наших спутников равнина представляла волнистые возвышения, покрытые свежей, мягкой зеленью.
— Какая чудная ночь! — воскликнул Блюуатер, помогая Милдред выйти из экипажа. — Кажется, как бы приятно ни качалась в эту минуту койка, но ее не скоро захочется занять.
— И немудрено, в эти минуты нам вовсе не до сна, — отвечала печально Милдред. — Эта дивная прелесть ночи и усталого заставит забыть о сне.
— Мне приятно слышать, что вы согласны со мной, Милдред, — сказал Блюуатер, называя свою собеседницу, сам того не замечая, дружески, просто по имени, без всяких титулов.
С отъехавшей каретой снова наступила тишина и спокойствие. Госпожа Доттон отправилась домой, к своим домашним занятиям, между тем как контр-адмирал предложил Милдред руку, и они подошли вместе к краю обрыва.
Редко моряку удается видеть при лунном свете картину природы великолепнее той, которая представлялась в эту минуту взорам Блюуатера и Милдред. Перед их глазами предстал великолепный флот, тихо покачивающийся на якорях; шестнадцать парусов различной величины и формы колыхались в воздухе и обнаруживали тот удивительный порядок, царствовавший во всей эскадре, который умеет внушить хороший начальник даже самым ленивым и неповоротливым матросам.