– Чего стоишь! – грозно сказал я, вытаскивая пистолет. – Вяжи барина!

Бедняга лакей, не имея мужества ослушаться грозного солдата, жалко улыбнулся поверженному господину и сделал в его сторону несколько шагов.

– Ванька, подлец, запорю! – крикнул тот. Лакей замер на месте, широко открыл рот и начал жадно глотать воздух. Мне уже стало его жалко, но отменить приказ я не успел. Он пошатнулся, выронил из рук веревку, и медленно опустился на землю. Глаза у него закатились, а тело начало бить дрожь. Когда я подошел, он был уже мертв. Видимо у него не выдержало сердце и разорвалось между долгом и страхом.

– Изверги, будьте вы прокляты! – шипел Павел Петрович, пока я связывал ему руки и ноги.

Когда с неприятной процедурой было покончено, между Матильдой и мной, начался спор, где хранить драгоценное тело барина. Она настаивала, что просто на земле, я из почтения к возрасту, на его же стуле. Погожин в дискуссии не участвовал, потому что внезапно потерял сознание.

Я проверил его пульс, он был только немного учащенным, и закралось подозрение, что он просто прикидывается.

Впрочем, умереть от апоплексического удара было бы благом для него самого и выходом для меня. Проявлять к этой чертовой твари милосердие я не собирался, как и не хотел марать руки казнью.

– Ладно, пусть лежит на земле, раз он все равно без памяти, – сказал я. После чего Павел Петрович сразу же открыл глаза и попросил воды.

Воды мы ему не дали, ее просто не оказалось в наличии, но как компромисс, посадили на стул. Связал я его не очень крепко, только так чтобы он не убежал, и не нужно было его охранять. Павел Петрович поерзав, угнездился на стуле и даже попытался завести с нами разговор.

– Зря вы считаете меня нехорошим человеком, – сказал он. – Я всегда поступал по совести и справедливости, согласно догу и присяге.

Говорить с ним на морально-этические темы было пустой тратой времени, все равно каждый остался бы при своем мнении, но вот понять, зачем он травил и убивал совершенно незнакомых людей, было интересно.

– Меня интересует, не то, как вы убивали людей, думаю, это дело рук покойного колдуна, но зачем вы это делали? – спросил я.

– Не нужно было без спроса входить в чужое имение, – не задумываясь, ответил он.

О святости собственности он уже упоминал, поэтому пришлось построить вопрос по-другому:

– Если вам так дорого ваше имение, почему вы не поставили там сторожей. Те же две женщины, что там жили, могли его охранять.

Погожин-Осташкевич задумался, потом все-таки нашел ответ:

– Каждый должен понимать что должно, а что не должно делать!

– Ну, если так рассуждать, то я вас сейчас могу зарезать со спокойной совестью, потому что вы поступали не так, как считаю я должен поступать русский дворянин, к тому же православный.

– Это совсем другое дело! – заволновался он. – Зачем вам меня убивать, моя жизнь и так настоящий ад!

– Может быть, но ад достаточно комфортный, – возразил я.

Он, кажется, не понял последнего слова, но смысл уловил правильно, потому что пояснил:

– Тело мое может быть, и пребывало в неге, но душа давно опустилась на самое дно ада!

– Это отчего же так? Продали душу Дьяволу? – с любопытством поинтересовался я.

– Ничего я Дьяволу не продавал, но когда Господь лишил меня моего единственного сына, а потом жены, моя душа опустилась в преисподнюю! Может быть, я так мстил судьбе и людям за потерю самого дорогого, что у меня было в этой жизни, – патетически воскликнул он, как и большинство негодяев, находя подлость не в себе, а в окружающих.

Я вспомнил неоконченный рассказ Сеславина о сыне старика и не удержался от подколки:

– А мне говорили, что непомерной жестокостью вы сами погубили своего сына!

Если бы я знал, что он на это так отреагирует, то удержался бы от бессмысленной жестокости.

– Это ложь, ложь! – закричал он так громко, что к нам подбежала Матильда. – Я не губил своего Мишеньку! – договорил он едва слышно, после чего у него началась истерика.

Глава 20

Крестьяне собрались в лагере ближе к обеду. Постепенно приходили из леса маленькими группами, по два-три человека, молча смотрели на связанного барина, мертвого лакея, крестились и отходили. Ни одного пойманного опричника с ними не оказалось, и чувствовалось, что, и бунтарский дух как-то угас. Даже недавний кандидат в предводители «восстания», парень с соломенным волосами, не поднимал глаз и все время набожно крестился.

Изменения в их поведении разъяснил наш проводник Дормидонт. Оказалось, что мужикам удалось-таки поймать нескольких опричников, но привести их сюда живыми не получилось. Разгоряченные праведным гневом, они их просто всем миром забили до смерти. Сразу стало ясно, отчего они вдруг стали таким смирными, видно, боялись и божьего гнева и человеческого суда.

Павел Петрович при виде своих крестьян приосанился, смотрел если и не соколом, то никак не мокрой курицей. Ко мне подошел Николаевич, уже вернувший себе авторитет и лидерство, и спросил, что мы с Матильдой собираемся делать с барином.

– Устроим суд, и вы сами решите, как с ним поступить.

Мужик смущенно откашлялся, пробормотал что-то невразумительное и отошел к ждущему его возвращения совету. Пока суд да дело, женщины взялись готовить пищу. Опять разожгли большой костер, подобный тому, в котором вчера сгорел Филька, и повесили над ним котел с водой. Кстати, несгоревшие Филькины сапоги с остатком ног, пропали неведомо куда. То ли их предал земле неизвестный доброхот, то ли кто-то стащил, польстившись богатым кожным товаром.

Суд над Погожиным-Осташкевичем мы с Матильдой наметили на послеобеденное время. После суда крестьянам еще предстояло вернуться в деревню, а нам, наконец, отправиться своей дорогой. В том, что крестьяне приговорят барина к смерти, я не сомневался. Слишком много тот пролил крови невинных людей, что бы выйти сухим из воды.

Я попросил Николаевича послать мальчишек в лес набрать желудей. Он удивился барской дури, но просьбу выполнил. Потом мы с Матильдой вернулись в шалаш, в котором отдыхали до появления Павла Петровича и лежали рядом, тихо разговаривая. Я и так и эдак пытался удовлетворить любопытство, узнать, что все-таки случилось с ней, пока я был в подземном лазе, но подруга ловко обходила провокационные вопросы, сразу меняя тему разговора.

Дормидонт, как и мы, чужак в деревенской общине, с крестьянами не общался, а сидел вблизи Павла Петровича, то ли его сторожил, то ли наслаждался унижением убийцы брата. Сам виновник торжества, спокойно полулежал на своем походном стуле, не жалуясь и ничего не прося. Впрочем, обращаться кроме как к нам с Матильдой и Дормидонту, ему было не к кому. Крепостные крестьяне и близко не подходили к своему владельцу. Даже дети, балующиеся и галдящие возле костра, когда была нужда пробежать мимо барина, летели стрелой, не поворачивая в его сторону головы.

Мне казалось, что Павла Петровича это нисколько не напрягало, напротив, он был даже доволен таким к себе отношением. Видимо ужас, который он внушал крестьянам, барин считал за дань глубокого к себе почтения. После близкого знакомства и состоявшегося у нас разговора, меня он совсем перестал интересовать как личность. Увы, людей подобных Погожину-Осташкевичу можно достаточно часто встретить в любую эпоху. Они становятся заметными только тогда, когда обстоятельства жизни или случай делают их властелинами чужих судеб или неприкасаемыми.

В своем гордом эгоизме и презрительном пренебрежении к окружающим Павел Петрович не был ни исключителен ни даже просто оригинален. Другое дело, что в его безраздельной власти оказались конкретные люди, чьей тяжелой доле можно было только посочувствовать, и это превратило его в их безнаказанного палача.

Пока не сварилась каша и все не пообедали, ничего не происходило. После еды я попросил Николаевича собрать крестьян перед шалашами. Не привыкшие к собраниям, любопытные крестьяне быстро сошлись на сход. Толпа получилась такой внушительной, что я даже побоялся, что не хватит желудей для голосования, которые принесли мальчишки.