– Кто такая? – спрашивал порой кто-нибудь по незнанию.

– Как это кто?! – отвечали ему. – Жена Добрыни Нискинича, – не поворачивался язык у простолюдинов отца моего, Мала Древлянского, именем холопским «Малко» назвать, вот они меня по деду величать и приспособились. – Любава у него баба ушлая.

– Ох-ти! А я и не ведал.

– Это, видать, тебя ни разу не прихватывало, а то бы давно уж знал.

А с Коляновым сынком дела совсем плохи оказались. Мальчишка высох, и сам от черной немощи ходить уже не мог. Взглянула на него Любава, а потом на Коляна строго посмотрела:

– Ну-ка, признавайся, с кем тайком от жены кобелился?

Колян вначале отнекаться попытался, но у Любавы не сорвешься. Поюлил мужик немного, а потом сознался.

– Было дело, – понурил он голову. – У соседа моего, Безмена, дочери копытца обмывали. Выпили, как водится, я уж домой собрался, да во дворе меня сестрица Безменова перестрела. Она, Светлана эта, давно уж мне глазки строила, а тут у меня хмель в голове и по телу жар. Одолел меня Блуд, на соседском сеновале мы и закутырялись. Как протрезвел – совестно стало. Хотел перед женой повиниться, да смелости не хватило. А Светлана ко мне еще не раз клинья подбивала, только я ей сразу сказал, что жену люблю и промеж нас быть ничего не может. Она и отстала вроде, уж больше года мы только здороваемся.

– Отстала… – усмехнулась Любава.

– Так ведь я же ее отвадил, – сказал Колян.

– Вот на том и погорел. Уж не знаю чем, но ты Светлане сильно приглянулся. Она тебя, я вижу, даже присушить пыталась. Ну, а когда поняла, что ты от присушек женой огорожен и внимания на нее обращать не хочешь, вот тогда она в отместку тебя и спортила.

– Вот ведь дура баба! – не сдержался Колян. – Ну, ладно я, кобель старый, а мальчонку-то за что?

– Он у тебя старший?

– Единственный, – ответил мужик. – Три дочери еще, и он. Наследник.

– Тебе порча не страшна, – сказала Любава. – Тебя от нее еще в детстве накрепко заговорили, а мальчишка не прикрыт. Вот от тебя отскочило, а на него набросилось.

– Ах она сука такая! – изругался Колян в сердцах. – Ох и учиню я ей!

– И даже не мысли об этом, – охладила его Любава. – Я за мальчишку берусь, а значит, Светлане этой и так немало достанется.

Отчитала Любава мальчонку, воском порчу вылила. Седмицу целую его на ноги поднимала. На восьмой день легчать сыну Колянову стало. Потом и вовсе поправился. А Светлану карачун приобнял. Она к Любаве сама прибежала. С поклонцем пожаловала. Прощения просила, говорила, что по глупости порчу навела, что с детства раннего Коляна любит, почти добилась своего, а он на попятный повернул, вот она и не сдержалась.

Хорошо, что я в то время далеко от дома был. Не приведи никому, Даждьбоже, под горячую руку жене моей попадаться. Тогда, в Диком поле, когда печенеги нас вязали, чтобы в полон сграбастать, она только травинкой наговоренной по шее налетчику хлестанула, так того перекорежило так, что он, сколько я у хана Кури гостил, столько кривошеим и проходил. И хоть калечить Светлану жена моя не стала, однако навсегда у нее охоту к ворожбе отбила.

А Колян в благодарность за сына подрядился у нас на подворье печи топить. Выполнял работу свою старательно, так что в эту зиму у нас в доме тепло было.

И вот ныне подмерз я что-то. А на дворе пес заливается, точно кто-то со злом в дом наш вломиться захотел. Вот только злу на наше подворье проход заказан. Не может никто с дурным умыслом сквозь ворота пройти, не сумеет через порог перешагнуть, и тьму причин найдет, чтобы на улице остаться. А здесь, слышу, притих пес, заскрипела калитка, кто-то из дворовых гостям незваным открыл. Спустя мгновение я уже сапоги натянул и из опочивальни вышел, а мне навстречу девка сенная спешит – лучина у нее в руке дрожит, тени чудные по стенам пляшут.

– Боярин, – говорит. – Там до тебя ратники пришли. Говорят, что по делу важному.

– Иду я уже, – отвечаю, а сам думаю: «Ох, Любава. Ничего от тебя не скрыть».

Я как только из Царьгорода воротился, так она меня первым делом пытать начала:

– Как же ты, Добрыня, в питии зелье приворотное распознать не смог?

– А ты почем знаешь, что меня приворожить хотели? – удивился я.

– Так у тебя все на лице написано, – смеется жена. – Смотришь на меня, словно кошак нашкодивший, однако во взгляде твоем вина с правотой соперничают. Вот и поняла я, что искушали тебя сильно и искусу ты поддался, однако вины за собой не чувствуешь. И княгиня здесь ни при чем, – добавила она. – Я бы ее дух сразу учуяла. Значит, чужая бабенка к тебе подкатила, да не по-честному, а исподтишка, оттого и не винишься ты передо мной. Зелье, видать, сильней тебя оказалось, – и на меня хитро прищурилась.

– Все так и было, – я с женой согласился и про Феофано ей рассказал.

– Знать, вправду Анастасий эту шалаву* любил, коли мук не побоялся и ее перед смертью не выдал, – сказала Любава и глаза платочком утерла.

* Шалава – мелкая домашняя падаль и шкурка с нее. Также это слово означало: течную суку, сбежавшую со двора в поисках кобеля, «двуличную» шелковую ткань и двуличную женщину, пристойного вида, но чрезмерно падкую до телесных утех.

Вот какой женой меня Даждьбоже наградил. Порой не знаешь – то ли радоваться от этого, то ли огорчаться.

Радоваться.

Конечно же, радоваться…

Между тем девка сенная ойкнула, пальцы огнем опалив, и лучину на пол уронила.

– Мне тут только пожара не хватало! – заругался я на нее и уголек затоптал.

– Ласки прошу, боярин, – испуганно прошептала она.

– Будет, – спохватился я, – будет тебе. Это я так… не выспался просто…

– Так что ратникам сказать?

– Ничего. Ты ступай, ожог маслом конопляным смажь, а с гостями я сам разберусь.

Вышел я из дома. Морось. По телу мурашки пробежали, и с грустью вспомнилась мне теплая постель, что я давеча оставил. Холодком утренним весь сон из меня разом высадило. Вдохнул я полной грудью и к воротам направился.

Здесь мальчишка дворовый Полкана за ошейник едва сдерживал. Тот хоть брехать и перестал, однако все из мальчишеских рук вырваться норовил да к притворам воротным кинуться.

– Тише, тише, Полкан, – уговаривал отрок кобеля.

– Что тут у тебя, Мирослав? – спросил я.

– Да вот, боярин, люди ждут, а этот, – кивнул он на пса, – никак их на двор не пускает.

– Ну, у него работа такая, – заступился я за Полкана. – Пока солнышко не взошло, он на дворе за хозяина.

– Так уберете вы кабыздоха али нет?! – из-за ворот окрик послышался.

– Чего надо-то? – выглянул я на улицу.

В зябком полумраке смутно вырисовывались три неясные фигуры. Двое в шишаках остроконечных, копья над ними топорщатся, рослые и статные. Сразу видно, что из гридней. А между ними еще один человек: роста невеликого, одет в сермяжку неброскую, руки за спину заложены, а на голове странное что-то – на волосы растрепанные не похоже, да и на шапку тоже, впотьмах сразу и не разглядеть.

– Здоровы ли, молодцы? – поприветствовал я ратников.

– И тебе здоровья, Добрын, – отозвался один из ратников.

– Вот, боярин, – сказал второй. – Княгиня велела тебе полонянина на руки сдать. Примешь?

А у меня отчего-то сердце сжалось. Замерло на миг, словно с ритма сбилось, постояло немного и… снова застучало.

– Да, – сказал я поспешно. – Конечно, приму.

– И еще матушка передать велела, что слово свое крепко держит.

Развернулись ратники и в темноте сгинули.

– Претичу от меня кланяйтесь, – крикнул я им вслед, а сам осторожно к полонянину подступил.

Понял я, почему мне странной шапка на нем показалась. Вовсе не шапка это была, а мешок холщовый. И мешок этот голову и лицо человека закрывал, и на шее веревкой стягивался.

– Так ведь и задушить недолго, – прошептал я и трясущимися руками принялся узел на веревке развязывать. – Ты потерпи только, – приговаривал, – сейчас я… сейчас…

А узел тугой да хитрый, все никак не поддается. Нож бы мне, так я бы его махом, но нет ножа. Потому и ломаю ногти, а пальцы, как назло, слушаться отказываются. От волнения это, видимо. И одна мысль меня буравит: «Почему он молчит? Почему молчит?»