– И еще, Добрын, – сказала Ольга. – Малу Нискиничу, князю Древлянскому, слово от меня отвези.

Я чуть на месте от такого не подпрыгнул. Княгиня батюшку по званию именовала, словно признала она его право на людей Даждьбоговых.

– Скажи ему, – продолжала она, – что к Припяти Свенельд дружину свою и русь наемную подвел, передай, что Святослав к Ирпеню войско направляет, а с заката союзник наш, Регволод Полоцкий, выступить обещался. Уж больно Регволоду хочется ятвигов под свою опеку взять. Скажи, что не хотим мы крови Древлянской. Пусть Мал Нискинич глупость свою в сторонку отставит да о старом договоре вспомнит. Не Святослав ему, а он кагану стремя целовал. Я поблажку ему дала, так и забрать могу. И Прага мне в том защитницей будет*.

* Имеется в виду договор 946 года, согласно которому княжество Древлянское вошло в состав Руси. Посредником при заключении договора выступил дед Добрыни, король Чехии и Великой Моравии, Болеслав Пржемысловец (см. роман «Княжич»).

– Слова я твои передам, – поклонился я княгине.

– И еще, – вставил слово Святослав. – Ты знать должен. Я тебя по-прежнему боярином своим считать буду.

– Твое право, каган, – поклонился я юноше, на Малушу взглянул, повернулся и из светелки вышел.

– Ну? Что там? – спросил меня Претич.

– Пока поживем, – ответил я ему.

До сих пор вспомнить приятно, как мы с Любавой встретились. Как же сладко нам после разлуки было. Всю нежность, что за это время накопилась, мы друг дружке отдали.

– Значит, и впрямь нужно от зноя помучиться, – смеялся я, – чтобы вкус студеной воды из криницы лесной забористей меда пьяного показался.

– Нас и так пряхи не жалуют, – поправила она покрывало и теснее прижалась горячей щекой к моей груди. – Тебе дороги дальние, а мне ожидание в судьбу вплетают.

– Ничего, – провел я ладонью по ее рассыпавшимся волосам. – Теперь мы надолго вместе.

– Не зарекайся, – прошептала она. – А пока этот миг наш, и мы им делиться ни с кем не будем. А дальше будет то, что Даждьбоже даст.

Глава восьмая

КОРОГОД

13 июня 958 г.

Зябко мне было на душе, оттого и бил мелкий озноб. Хорошо Любаве, ее Микула ласково встретит. Скучал огнищанин по дочери, в требах своих поминал, по вечерам с боку на бок ворочался. Все думал, как там, в Киеве недобром, Любавушке моей живется-можется. Что-то от нее давно весточек нет?

Обрадуется Микула возвращению дочери под отцовский кров. И баньку истопит, и медком угостит, а может быть, и подарком одарит. Потому и спешит Любава на родину с легким сердцем и свидания с родителем своим ждет.

Меня же холодом продирает от мысли о встрече с отцом.

Знобит меня.

А тут еще Малуша отказалась из Киева уезжать. Что я ему скажу? Что он для нее словно сам Святогор-хоробр всегда был? Что ждала она встречи с ним, большим и сильным, о котором только и помнила: как легко он ее, девчушку маленькую, на руки поднимал, да к самым небесам подбрасывал? Что она лапоток впопыхах потеряла и упала два раза, пока бежала со Старокиевской горы на встречу с ним?

А он…

Вовсе он не волотом сказочным оказался, а обычным человеком – роста среднего, с рукой калеченной да еще и с ногой израненной. И встретил он ее совсем не так, как ей в думах грезилось.

Скажу, как есть, а там пускай сам думает. Она ему дочь – чай, кусок от нее не откусит.

Вот уже и ворота Овруча, крепостицы малой, что нежданно стольным градом земли Древлянской заделалась. Тяжелые дубовые створы открыты, словно огромный жабий рот, люд городской туда-сюда снует, огнищанин какой-то целый воз соломы привез. На него привратник покрикивает и древком копья грозится:

– Проезжай! Проезжай скорее! Чего раскорячился! Всю дорогу перегородил!

А мужичонка растерялся чего-то, охает да кобыленку сивую понукает:

– У-у-у, волчья сыть! Гужу перехлестнула! Сойди! Сойди, кому говорю!

Перед воротами мост. Новенький. Еще не почернел от дождей и пахнет струганым деревом. Под мостом ров глубокий.

Пройдет всего несколько лет, и в этом самом рве старший сын Святослава, тот, которого Любава у смерти из когтей вырвала, будет искать и не находить своего убитого брата. Он будет ползать среди окровавленных, искореженных тел и проклинать богов и самого себя. Он будет кричать навзрыд. Будет надеяться, что брат услышит его плач, восстанет от вечного сна, поднимется над горою мертвяков, обрадуется нежданной встрече и… простит. Простит Ярополка за то, что не имеет прощения.

А пока копошатся во рву люди, лопатами суглинок ковыряют, поднимают в плетеных корзинах землю на вал. Серьезно отец к осаде готовится, решил из Овруча твердыню неприступную сделать.

Мы надо рвом стоим, и все я никак не могу вперед шагнуть да в град войти. Боязно мне. Оттого и знобит и в руках дрожь мелкая.

– Ты чего, Добрыня, остановился-то? – это Ярун ко мне подошел.

Он был первым из старых друзей, кого я на родной земле встретил.

Мы под вечер до реки граничной добрались. Постарались тихонько на родной берег перебраться. Но стоило нам с Любавой через Ирпень переправиться да в сухое переодеться, как тут же из лесу на нас двое граничников выскочили. Ребята молодые, но сразу видно – хваткие. Плащи на них зеленые. Наши. Древлянские. У одного топор на рукоять длинную насажен, у другого – палица железом окована. Первый сбоку зашел, а второй наперерез коню моему шустро кинулся.

– Что это за невидаль нам с Полянского берега занесло? – крикнул шустрый и схватил за узду моего жеребца.

– Ты ручонки-то убери, – сказал я ему и навершие меча в кулаке сжал. – Не ровен час, взбрыкнет коник, так зубов не досчитаешься. Он у меня дерганый, особенно после купания. Вишь, фыркает. Это значит, что ты ему не слишком по норову пришелся.

– Да ладно уж, – сказал паренек, – и не таких норовистых обламывали, – но руку все же отдернул.

– Вы кто такие будете? – спросил второй граничник, возрастом постарше. – Чего в землю нашу приперлись?

– Ну, положим, что земля это такая же ваша, как и моя. Древлянин я по рождению, али по говору не признали?

– Что-то не разберем никак, – хмыкнул тот да топор свой поправил, чтоб плечо не тер.

– А баба? – вновь подал голос шустрый.

– Кому баба, а кому мужнина жена, – сказала Любава. – Я Микулы-огнищанина дочка. Слыхал про такого?

– Про Микулу слыхал. Даже видел однажды, а вот о дочке его…

– Это что же получается? – снова встрял старший. – Ты Любава, что ли?

– Ну, слава тебе, Даждьбоже! Хоть один про меня знает.

– Погоди, – почесал в затылке граничник. – Выходит, что ты Добрыне нашему женой доводишься?

– Выходит, что так, – сказал я.

– Понятно, – разулыбался отрок. – А ты тогда кто? – спросил он меня.

– Так ведь, – пожал я плечами, – я он и есть.

– Кто он-то?

– Добрын.

– Ой, не могу! – Шустрый паренек палицу из рук выронил, за живот схватился и залился громким смехом. – Ой, смотрите, люди добрые, как меня, горемычного, обмануть хотят! Ой, да что же у меня на лбу написано, что я дурачок непутевый?

– Чего это он разошелся? – спросил я старшего.

Тот в ответ на меня недоверчиво покосился и топор с плеча снял.

– А то, что брешешь ты, как кобель некормленый.

– С чего это вдруг?

– А с того. – Молодой глаза от слез утер, рукоять палицы носком подцепил, подкинул ее и поймал ловко. – Сдается мне, – сказал вдруг серьезно, – что вы лазутчики Полянские. Слазь с коня, а то сейчас я ему ноги переломаю.

– Животина-то тебе чем не угодила? – разозлился я.

– А тем, что она на своем хребте вражину носит! – сказал малый.

– Не враги мы, – спокойно сказала Любава. – Мы в Овруч едем. Добрыня с отцом повидаться хочет.

– И эта туда же, – сказал старший. – Ты-то хоть, мужнина жена, не встревай. Ты что? Думаешь, мы поверим, что это Добрыня?