– Все дело в том, что мы Стрибога за Покровителя почитаем. Ему и требы возносим, ему и кощуны поем. Бог ветров в лесах наших соснами шумит, нам подсказывает, какое дерево выбрать да свалить, а какое на потом оставить. А еще Стрибог любит бабам нашим под паневы[96] забираться, потому что у жен наших зады большие да горячие, даже ветер, и тот согреть сумеют. Вот этими задами мы дерева и сушим. Садятся бабы на бревна и сидят пять лет, оттого из этих бревен доска выходит ровная и сухопарая.

Сдается мне, что все эти россказни не более чем сказки, однако задницы у черниговских бабенок и впрямь знатные. Так и норовят ими перед мужиками повертеть. Особенно если мужики не местные, а один из них сам каган Киевский. Стараются изо всех сил бабоньки внимание к себе привлечь. Три дочери у посадника Черниговского, младшей двенадцать лет, старшей – шестнадцать скоро. Они нам скатерти накрыли, яства подают и медку пьяного подносят. Сами меж тем то одним боком к нам поворотятся, то другой подставят – любуйтесь, мужики, какие мы статные.

Я как до Чернигова добрался да весть добрую Святославу передал, так он на радостях велел пир собирать. Расстелили поволоки прямо на улице. Первая весенняя травка зазеленела, вот на ней мы и расположились. И дружина тут же устроилась. Сызмальства ратники кагану вместо семьи. Как забрал его из Вышгорода Свенельд в поход на печенегов, так и прижился каган среди воинов. А дядька-воевода ему роднее отца стал. Вот и теперь по правую руку от Святослава сидит да следит за тем, чтоб тот шибко на мед не налегал.

– А жена твоя не ошиблась? – меня каган пытает.

– Нет, – говорю, – точно сын у тебя будет.

– Слышите, други?! – кричит он воинам своим. – Сын у меня скоро родится! Сын!

Крепок Святослав, словно дубок кряжистый, голова обрита на варяжский манер – лишь клок волос с маковки свисает. В ухе серьга родовая, на ногах сапоги лазоревой кожи, рубаха оберегами расшита, а вот усы подвели. Молод он еще, чтоб волосней под носом бахвалиться. И глаза у кагана задорные, мальчишеский блеск еще не потух, а щеки румянцем светятся. Совсем юн каган, едва семнадцать весен ему минуло, даже не верится, что отцом скоро станет.

– Ты слишком-то не радуйся, – говорит Свенельд. – Как бы не сглазил ненароком. Еще полгода Преславе тяжелой ходить, так что поостерегись раньше времени родины праздновать.

– Так ведь я уже и имя ему дал, – отмахнулся каган от воеводы. – Ярополком его назову. Славный воин из сынка моего вырастет. Перуном клянусь, он у меня от младых ногтей на ратном поле всех побивать станет. За сына моего! – поднимает он заздравную чашу. – За Ярополка! С ним вместе я всех победю!

И дружина вместе с каганом радуется, здравицы младенцу выкрикивает, пусть еще не родился он, а уже всем хочется, чтобы сын у Святослава вырос под стать отцу.

Бражничаем мы и не ведаем пока, что Преслава сына недоношенным родит. Раньше времени Ярополк на свет появится и с младенчества хворым будет и болезненным, до пятнадцати лет в постель мочиться станет и не радостью для отца сделается, а скорбью безутешной. Недаром Любава предупреждала, что так просто Марена от своего законного не отказывается. И не раз еще вспомнит каган Киевский нынешний пир и слова Свенельда о том, что не престало раньше времени родины отмечать.

Только все это потом будет, а сейчас весело Святославу. Шумит хмель в голове, в сердце истома сладкая, а в душе томление от вести доброй.

– Так, может, ты ему прямо сейчас меч ковать и кольчугу ладить велишь? – кричит кто-то из воинов.

– Нет, – смеется каган. – Это уж точно рановато пока. Кстати, о кольчуге, – хлопает он себя по коленке. – Спасибо, что напомнили. Тебе, Добрыня, – улыбается мне, – за известие нежданное благодар полагается. Свенельд, – поворачивается к воеводе, – помнишь тот подарок, что мне новгородцы поднесли?

– Ну? – варяг из чары отхлебнул, рыгнул громко, усы огладил. – Хорош медок.

– Мне-то он не сгодился, так давай Добрыне отдадим.

– Как скажешь, – кивает воевода. – Корило! – кричит он одному из воинов. – Неси сюда из обоза подарок новгородский.

Ратник молодой от рыбины печеной отвлекся, руки жирные о порты отер.

– Я вмиг, воевода, – и с места сорвался.

А пока Корило по поручению бегал, Свенельд ко мне с расспросами пристал:

– Слухи до нас дошли, что княгиня Малко из Любича выпустила.

– Не обманула молва, – напрягся я.

– Да ты не серчай, – ухмыльнулся варяг. – Не я его в замок сажал, и зла у меня на отца твоего нет. Просто любопытно мне, как он там.

– На подворье моем живет, – соврал я. – Отъедается да отсыпается после полона тяжелого.

– А дурного не замышляет? – спросил Свенельд.

– Это ты лучше у него самого спроси.

– Спрошу при случае, – усмехнулся он и на другое разговор перевел: – А Дарену с Мстиславом давно видел?

– Недавно, – у меня от сердца отлегло. – Шустрый у тебя сынок растет. Дарена с ним в гости заглядывала, так ему кошка наша приглянулась. Долго он ее ловил, а как за хвост ухватил, так она с перепуга ему все руки исцарапала. Другой бы в крик ударился, а Мстислав вытерпел.

– Мстиша у меня такой, – гордо сказал Свенельд. – Весь в отца.

Тут и Корило вернулся, сундучок притащил и кагану его протянул.

– Ты не мне, – сказал Святослав, – ты Добрыну его отдай.

Принял я подарок, раскрыл сундук, а в нем кольчуга новенькая да пояс с перевязью, бляшками золотыми отделанный.

– Тонкая работа, – восхитился я и достал из сундучка подарок.

– Фряжская, – сказал Святослав. – Мне кольчужка велика, Свенельду мала, а подгонять ее рука не поднимается. Гляди, как искусно вывязана, кольцо к колечку подобрано, и наплечники золоченые.

Я пояс на себя привесил, кольчугу прикинул и вздохнул разочарованно.

– Мне тоже маловата будет, – обратно в сундучок сложил и кагану воротил. – За благодар спасибо, но, как видишь…

– Пояс-то хотя бы возьми, – смущенно Святослав сундучок принял.

– Пояс возьму, – кивнул я.

– Хоть это сгодилось.

– Ой, ребятушки! А что-то вы на пиру невеселые сидите! – Голос мне знакомым показался.

Посмотрел я, кто это к нам подходит, и удивился сильно.

– Баянка?! Ты?! Как же ты здесь, подгудошник?!

– Был подгудошник, да весь вышел, – смеется старый знакомец. – Я же говорил тебе, что пора бубен на гусли менять, а я своего слова на ветер не пускаю, – и показывает мне истертые гусельки. – Ты не смотри, что они поношенные, зато как звенят, – и по струнам пятерней провел.

– Ладно строят, – согласился Святослав.

– Спой нам песню, Баян, – попросил Свенельд.

– Песню! Песню, Баян! – поддержали воины воеводу своего.

– Что ж, – улыбнулся парень, – песня для застолья праздничного – это первое дело после меда хмельного. Дозволь, каган, мне спеть то, что совсем недавно из слов и музыки сплел. Может быть, тебе сочинение мое по сердцу придется.

– Подайте Баяну чашу хмельную, – распорядился каган, – чтобы голос у него лучше на душу ложился.

И чашу подали, и пенечек для удобства подставили. Отхлебнул меду подгудошник, на пенек пригнездился, гусли на колени пристроил, глаза закрыл на мгновение, словно слова вспоминал, а затем струн легонько коснулся.

И зазвенели гусельки. Вначале тихонько музыка полилась, а потом окрепла и поплыла над пиром честным.

Запел Баян. Голос у него чистый, струится привольно, словно ручеек лесной, и кажется, что подгудошник пением своим в самое нутро проникает. И от песни в душе цветок алый раскрывается и к солнышку лепестки свои тянет.

Пел Баян о Святогоре-хоробре. О любви его к Заре-Зарянице светлой, о том, как силищу свою могутную хоробр проклинает за то, что не дает ему мощь безмерная с Репейских гор на сырую землю спуститься да навстречу любимой своей отправиться. Мучается Святогор, да только поделать ничего не может. Одна ему отрада – смотреть, как Заря по утрам над миром Свароговым встает.

вернуться

96

Панева – женская запаска, полотнище, огибаемое вокруг себя, тип шерстяной юбки (В.Даль)