Вчера еще хуже было. Такого натворил, что даже вспоминать не хочется. Словно меч неточеный, ржа меня ест, а мне все равно. Пусть хоть совсем прахом рассыплюсь, может, тогда легче станет…
– Что, Добрыня? Притомился? – голос слышу.
Видно, не простил Лешак за деревце. Пришел за разор посчитаться.
– Что-то, – отвечаю ему, – совсем худо.
– Видать, дождю быть, – голос вроде как ближе раздался. – А у меня совсем опорки износились. Значит, промокнут ноги-то.
– Так я тебе сапоги отдам, – говорю, а сам думаю:
«Откуда у Лешего опорки? Он же босым по лесу шастает!»
И сразу вся немощь куда-то подевалась. Вскочил на ноги, к драке изготовился. Вот он, повод от дурных мыслей освободиться.
– Вот вечно у тебя так, – тот, кого я за Хозяина лесного посчитал, поднял вверх раскрытые ладони – дескать, безоружный. – Ты бы хоть спросонья глаза протер, а потом уже кулаками размахивал.
– Тьфу на тебя, Баянка! – изругался я на подгудошника. – Напугал.
– Тебя напугаешь… – почесал затылок Переплутов пасынок, поправил за спиной гусли и потянулся сладко. – Вон как глазищами зыркаешь. В темноте этот огонь увидеть, так можно и не сдержаться – порты обмочить.
– Будет тебе выкобениваться, – сказал я ему. – Зачем пожаловал?
– Так. Просто мимо шел. Смотрю, ты на полянке пригрелся. Чего же, думаю, не поздороваться со старинным дружком?
– Вот что мне в тебе всегда нравилось, так это то, что ты, когда брешешь, даже не краснеешь.
– Почему это не краснею? – пожал он плечами. – Я же не виноват, что ты слепой, как крот. Ладно-ладно… – замахал он на меня руками, видно, понял, что сейчас по шеям получит. – Шуткую я. Ты же знаешь, что я без этого не могу. Правда, кое-кто эти шутки за чистую правду принимает. Так разве мало на свете дураков?
– Мне твои шутки не раз боком выходили. Ты чего людям наплел? Какой такой Добрыня Нискинич, хоробр знаменитый? Ты где такого великана видел, чтоб про это кому ни попадя сказки рассказывать?
– Не сказки, – он почему-то обиделся, – а песни да бывальщины. Другой бы на твоем месте меня одарил да спасибо сказал. Ишь, какую я ему славу напел, а он еще недоволен. Или тебя любовь народная не радует?
– Опять ты не о том. Они же после твоих песен от меня геройства ждут. Чтобы я с ворогами в одиночку бился да Змеям зубастым крылья обламывал.
– Так ты это геройство и прояви. Молодцом будешь.
– И где же я Змея-то возьму и как его побеждать стану, чтобы враки твои чистой правдой обернулись?
– Ну, с этим как раз просто. Ты полонян из Дикого поля вывел? А всякий знает, что на стяге у печенегов Змей намалеван. Выходит, что не слишком я врал?
– Эх, Баян, – сказал я. – Лучше ты мне подскажи, как другого Змея одолеть? Настоящего. Который внутри меня гнездо свил.
– Нет, – покачал головой Баян, – здесь я тебе не помощник. С такой тварью мои бывальщины не справятся. Только ты сам с этой напастью совладать должен. Хотя…
– Что?
– Быть может, тебе кого поумней да похрабрей меня поискать?
– Это кого же?
– Да я как раз к одному такому направляюсь. Хочешь, со мной пойдем?
– А говорил, что случайно мимо проходил, – рассмеялся я.
– Не хочешь, так не ходи, – сказал он. – Никто тебя неволить не собирается.
– Ладно уж. Сейчас только коня поймаю. Ты, как раньше, мне за спину сядешь?
– Нет уж. Я лучше пехом.
– Как знаешь.
Вскоре я понял, почему подгудошник отказался верхом садиться. В такую буреломную чащу он меня повел, что на коне не проехать. Пришлось и мне спешиться и взять Серко под уздцы. На что уж я человек к лесам привычный, а и то подивился:
– Это кто же умудрился в такую глухомань забраться? Ты куда меня ведешь, калика перехожая?
Но Баян только ощерился да мне подмигнул:
– Не бойся, Добрын. Там тебя не обидят, – и дальше зашагал.
Три дня мы по пуще, словно звери дикие, рыскали. Три дня все глубже в вековечный бор забирались. Три дня нас комары да мошка лесная дырявила. Мне порой казалось, будто крови из нас столько выдоили, что ни капли уже не осталось. А Баян знай посмеивается.
– Ты веточку вон сорви да от кровососов отмахивайся, – говорит.
Дальше идем.
Сколько валежин перемахнули, сколько ручейков и речек вброд прошли, я и со счета сбился. Опорки у подгудошника вконец развалились, а ему хоть бы что. Сбросил ошметки истертой сыромятины и босиком попер.
– Ноги собьешь, – я ему. – Хоть портянки мои возьми да ступни замотай.
А он мне:
– Ты свои ноженьки побереги. А я привычный. Столько по земле-матушке оттопал, что мне все едино, хоть в обувке, хоть босиком. На ступнях кожа не хуже подметки на твоих сапогах.
На четвертый день мы наконец-то на тропу набрели.
– Ну, теперь, считай, добрались, – обрадовался подгудошник. – Ты как, Добрыня?
– Живой как будто. Коня только жалко, совсем его гнус одолел, да и подкову он у меня потерял. Смотри: стрелку на правой передней намял да левую в кровь сбил. Как бы не захромал.
– Совсем немного осталось. А как доберемся, поправят твоего коника, да и тебя подживят. Рожа у тебя знатно покусана. Живого места не найдешь.
– Ты на себя посмотри, красавец, – огрызнулся я.
Ближе к обеду мы выбрались к громадному белому валуну. Камень пупырем торчал посреди круглой поляны, и можно было только гадать, какая невиданная сила забросила его сюда, в самое сердце непроходимых лесов.
– Вот и дошли, – сказал Баян и осторожно погладил ладонью гладкий бок валуна. – Здравствуй, Алатырь-камушек.
– Неужто тот самый?! – удивился я.
– Он, – кивнул подгудошник. – Или не чуешь?
Прислушался я – тишина вокруг. Ни одна веточка не шелохнется, ни одна травинка не дрогнет, ветер стих, и даже птиц не слышно. А мой коник, измученный долгой дорогой, замер, ногу переднюю подогнул, губу нижнюю оттопырил и глаза прикрыл. И показалось мне вдруг, что задремала Явь и само время остановилось в этом странном месте.
От камня упругими волнами разливалось тепло, пронизывало тело, согревало душу и уносило прочь тревоги и печали. Хорошо было. По-настоящему хорошо. Впервые за все эти долгие дни угомонилась злая змея в душе моей. Легко на сердце стало. Спокойно…
– Чую, – прошептал я. – Он… Алатырь-камень… начало Мира.
– О! – откуда-то издалека донесся голос подгудошника. – Очнулся, кажись.
– Я же говорил, что подождать надобно, – почему-то меня не удивило появление второго голоса. – Попервости всегда так. Ты себя вспомни. Два дня простоял, когда впервые Алатырь увидел.
– Было дело, – услышал я, словно сквозь сон, тихий смех Баяна.
– Добрыня… Добрыня… слышишь меня?
– Слышу…
– Вот и хорошо. Баянка, неси кувшин. Да не тот… маленький давай…
В рот полилось что-то тягучее и сладкое. Я сделал глоток и ощутил, как огонь вспыхнул в груди, растекся по телу, засвербел в носу, защекотал внизу живота и зачесался в пятках…
Я чихнул.
Громко и раскатисто.
Краски стали ярче. Свет от заходящего солнца залил небо красным. Тени стали резче, и вернулось осознание Яви.
– Гостомысл?.. – Я не поверил своим глазам, когда сумел разглядеть седовласого, белобородого, косматого старика, стоящего передо мной.
– Слава богам, он в себя приходит, – сказал он и стукнул тяжелым посохом оземь.
Мне показалось, что от этого удара легкая дрожь пробежала по поляне и затерялась в бору. Я тряхнул головой, думая, что старик мне лишь привиделся и сейчас рассыплется мороком и исчезнет. Но ничего не произошло. Живой и здоровый стоял передо мной мой бывший наставник.
– Говорил мне Баян, только я не поверил… – прошептал я.
– Жив я, как видишь, – улыбнулся Гостомысл. – Постарел, правда, да и силы уже не те, но копчу пока белый свет, слава тебе Даждьбоже. А ты, как я погляжу, тоже вырос. Вон каким удальцом стал. Наслышан о делах твоих, – кивнул он на Баяна. – Похвально. Похвально.
– Что же ты, старый пень? – сказал я ему. – Как исчез тогда на могиле у Ингваря, так ни слуху о тебе, ни духу. Землю Древлянскую Русь в полон взяла, род наш в холопстве маялся, а ты, выходит, по урочищам прятался? И не совестно тебе, Даждьбогов ведун?