И вдруг кончилось все. Побросали горожане оружие, на колени попадали и головы перед нами склонили.

– Именем Перуна Громовержца! – Звенемир голову от себя отшвырнул, спустился с крыльца, встал передо мной и до земли поклонился. – Добрын, сын Мала, город твой!

– Ольга где? – тихо спросил я старика.

– В опочивальне мы ее заперли. Там она будет участи своей ожидать.

– Хорошо, – кивнул я.

Поднялся на три ступени, побоище оглядел.

– Всех, кто дрался со мной, – сказал народу, – отблагодарю. Всех, кто дрался против меня, – прощаю!

– Да будет так! – провозгласил Звенемир и в третий раз ударил посохом.

Тишина повисла над градом, только падала с неба холодная вода, смывая со ступеней пролитую кровь, да где-то в вышине тревожно граяли вороны.

Душно в горнице, как в бане прогретой. Не пожалели дров истопники, поусердствовали. Осень за окнами, а они печи разожгли, будто на дворе стужа лютая. Жарко. Пот по спине ручьем бежит, крупные капли на лбу проступили, но я терплю да в шубу рысью кутаюсь. Лихоманка меня ныне одолела, с утра морозом пробрала, вот и попросил истопников, чтобы расстарались.

В голове шумит и во рту паскудно, хочется в постель забраться и поспать всласть, но не получается. Дел невпроворот, вот и креплюсь из последних сил.

А тут еще сестренка над душой стоит и корит меня безжалостно.

– Нельзя так, Добрыня. Нельзя, – ругается Малушка. – И откуда в тебе жестокосердие такое? Разве не будет тебя совесть мучить? Разве сможешь ты с тяжестью душевной дальше жить? На тебе и так крови столько, что вовек не отмыться, зачем же еще…

– Грех на душу принимать?! – перебил я ее. – Совсем тебе варяжка голову задурила баснями христианскими.

– Когда-то ты ее по имени величал, – усмехнулась Малушка. – Небось, хороша была, если в Вышгороде ты из ее постели вылезать не хотел.

– Не тебе меня судить, – разозлился я.

– Конечно, не мне, – согласилась она, а потом добавила: – Святослава не пожалел, хоть и знал, что люблю его. Сыновей кагановых в свинопасы определил, мне их забрать не позволил. Свенельда из Руси выгнал, оттого Дарена совсем душой заболела – ходит по посадам простоволосая да на людей кидается. Всех христиан в городе перебил, друзей не пожалел, а теперь еще и с полюбовницей бывшей такое сотворить хочешь. Кобелина ты неблагодарный. Потому от тебя Любава и отказалась, что неведомы тебе больше ни сострадание, ни любовь. Не захотела в Киев приезжать, сколько ты ее ни звал. Знает она, что от ее Добрыни ничего не осталось. Только злоба одна да ненависть беспощадная.

В самое сердце меня сестра ужалила. Знала, куда бить, вот и вдарила туда, где больнее всего.

– Замолчи! – замахнулся я на сестру и зашелся в кашле.

– А ты не сдерживайся, – рассмеялась она. – Ударь меня, да покрепче, авось полегчает.

– Как же ты не поймешь… я отцу обещал… долг на мне… обязан я желание почившего родителя исполнить… так Правь велит… – И снова безжалостный кашель сдавил грудь.

– А если бы он перед смертью тебе велел луну достать, ты бы на небушко полез?

– Эй! Кто-нибудь! – позвал я, как только откашлялся, и тотчас в горнице появился Дивлян.

– Звал, Великий князь? – поклонился он.

– Отведи княжну в ее светелку, – велел я. – Запри и никуда от дверей не отходи. Головой за неё отвечаешь.

– Слушаюсь, Великий князь.

– Дурак ты, Добрыня, – сказала Малуша. – И себе, и другим жизнь искорежил, а ради чего, Великий князь? – Взглянула она на меня презрительно, к Дивляну повернулась: – Пошли, что ли? – и вон вышла.

– Звенемир передать велел, что у них все готово, – поспешно проговорил отрок. – Тебя только на капище дожидаются.

– Сейчас иду, – ответил я, с трудом поднялся и закутался в шубу.

Синевой отливает в руке Звенемира нож острый, медленно и величаво обходит ведун каменную краду у подножия кумира. Сурово поглядывает деревянный Перун на людей своих. Отливают золотом длинные усы Бога, искусно вырезанные старыми умельцами в незапамятные времена. Сколько лет стоит истукан здесь? Теперь уже и не помнит никто. Кажется порой, что еще в день сотворения мира был поставлен этот кумир. Много разного он повидал за долгий век. Разные жертвы приносили люди Покровителю своему, но такой жертвы, как ныне ему уготовили, давно не получал Громовержец.

Обходит посолонь краду ведун, кощун торжественный тянет, славит Бога своего, а послухи ему подпевают. Народ вокруг притих, они же такого еще не видели. А я в сторонке сижу, в шубу кутаюсь, а все одно согреться никак не могу и лишь о том мечтаю, чтобы все это закончилось поскорей.

Завершил Звенемир свое шествие, возле меня остановился, земной поклон отвесил и сказал громко, чтобы все слышали:

– Дозволь, Великий князь, действо начать?

– Погоди, – говорю я ему, с трудом превеликим с сиденья своего поднимаюсь и к краде подхожу. – Зачем тебе все это? – говорю тихонько. – Прими то, что Доля тебе уготовила. Отринь чужое, славь Сварога, поклонись Перуну, и Даждьбог тебе за то жизнь дарует.

– Помнишь, – так же тихо отвечает мне Ольга, – как дулебы Андрея мучили? Они тоже от него отречения требовали. Неужто ты думаешь, что у меня стойкости не хватит? Баба я. А мы, бабы, такое стерпеть можем, что вам, мужикам, и не снилось. Прощаю я тебе все, что ты мне во зло сотворил. И за сына прощаю, и за внуков своих, и за честь поруганную на тебя не сержусь. Молиться за тебя буду, а теперь уйди от меня. Дай ко встрече с Господом моим подготовиться.

Отошел я от крады, еще раз взглянул на привязанную к холодным камням Ольгу, вздохнул тяжко. Подумал:

«Эх, отец. Зачем же ты с меня слово перед кончиной своей взял, что исполню я последнее желание твое?»

Потом ведуну кивнул:

– Приступай к действу, – и отвернулся.

Вновь запели кощун послухи. Просили Громовержца принять жертву особую. Требу о даровании мира ему возносили. А я глаза зажмурил покрепче, зубы сжал и уши ладонями закрыл. Но даже так мне чудилось, что я слышу молитву Ольги.

– Отче наш, сущий на небесах…

– Не-е-е-е-ет!..

– Не-е-е-е-ет! – кричал я.

– Ты чего? Ты чего, Добрыня? – Гостомысл испуганно уставился на меня.

– А?.. Что?.. – я с трудом вырывался из своего кошмара…

Осознал, что сумел это сделать, и немного успокоился.

– Сон это… сон… – и удивился тому, что вновь могу говорить. – Долго я спал?

– Ты и не спал вовсе, – пожал плечами ведун. – Мы обряд очищения начали, а ты посидел немного у Алатарь-камня да вдруг закричал сильно.

– А остальные где?

– Здесь мы, Добрын, – услышал я из темноты скрипучий голос Криви.

Тут чуть поодаль конь заржал, видно, надоело ему в приспособе стоять, и я понял, что совсем в себя пришел. Темень ночная, бор заповедный, поляна с Алатырь-камушком посредине, я на валуне сижу, рядом со мной ведун Гостомысл, а остальные люди Боговы вокруг стоят. Значит, не было ни боя на берегу Ирпеня, ни сечи жестокой на майдане киевском, ни кровавого жертвоприношения Перуну.

Или было?

– Звенемир, – позвал я.

– Что?

– Ты ритуал Великой жертвы знаешь?

– Послухом я был, юнцом неразумным, когда в последний раз человеком Перуну жертвовали, – ответил Звенемир. – Потом корогод решил, что негоже жизнь у людей ради Божьей радости отбирать.

– Это еще при Нискине, деде твоем, было, – пояснил Гостомысл.

– А сейчас провести смог бы? – спросил я у старого ведуна.

– Говорят же тебе, запрет корогод наложил…

– А если бы запрет сняли?

– Отчего же не смочь? – сказал Звенемир. – Мается Громовержец без людской кровушки, – и вздохнул тяжко, словно это он сам без жертвы человеческой чахнет. – Древляне-то вон Игоря в честь Даждьбога своего казнили.

– Так на то мы особое дозволение дали, – подал голос Светозар. – Каган ваш все законы Прави нарушил, тому Гостомысл доказательства предъявил. Ты же сам свой голос за оправдание казни подал. Так ведь?