Никто не собирался его жалеть — рабочий фабрики может претендовать на миску баланды и глоток джина, но не на жалость. Даже когда он, скуля от боли в кровоточащих мозолях, валился на свою грязную подстилку, товарищи по несчастью, такие же чумазые работяги, лишь посмеивались над ним. «Заместо быка пахать, значит, решил? Ну паши-паши… Только помни, Проклятье Медноликого — оно, брат, такое. Оно не отпустит, даже ежли в Редруф переберешься. Оно тебе живо напомнит…»

Проклятьем Медноликого пугали всех чрезмерно усердных работников и штрейкбрехеров, но, кажется, никто из рабочих не сознавал в полной мере его сути. По крайней мере, никаких деталей на счет этого Проклятья на фабрике известно не было. Просто так повелось — в краю Коппертауна было много странных полузабытых традиций, некоторые из которых были порождены суевериями, а некоторые — устаревшими технологическими процессами.

Его не интересовали выдумки кроссарианских жрецов и безграмотных рабочих, у него была цель.

Урывая драгоценные крупицы у сна, которого выпадало лишь несколько часов в сутки, он штудировал в свете никогда не спящих топок, гудящих оранжевых пламенем, найденные учебники и чертежи. Ветхие, потерявшие половину страниц, они были древними как фундамент самой фабрики, и использовались цеховыми мастерами на самокрутки, но каждый их лист казался ему драгоценным. Ощущая ноющую боль в изломанном работой теле, он изучал их, словно реликвии давно забытой религии, ежась от незнакомых зловещих слов и с отчаяньем убеждаясь, до чего его грубые руки, привычные держать лопату и кайло, скверно справляются с пером и тушью.

У него не было ни опыта, ни теоретических познаний, и то и другое он заменял рвением, но это приносило плоды, вкус которых казался ему слаще тех изысканных фруктов, которые подавали на банкете для директора фабрики и объедки которых выметали вечером из его кабинета. Он знал, что вырвется из стальной хватки Коппертауна, для этого требовалось лишь упорство, а упорства у него было в избытке. Все остальное было вопросом времени.

В семнадцать лет он, единственный из разнорабочих, был удостоен чести перейти в подмастерья с правом ношения форменного синего фартука поверх грязной холщовой робы. Неразличимое движение для огромной фабрики, в нутре которой, как в муравейнике, возятся тысячи живых существ, однако головокружительный скачок для того, чьи предки всю жизнь были бесправной обслугой. Он удвоил усилия. Еще усерднее взялся за чертежи, урезав себе и без того редкие часы отдыха. В их сложных хитросплетениях, поначалу казавшимися зловещими и бессмысленными, ему открылась красота, которой он прежде не замечал, магический узор, дар чтения которого он заслужил бессонными ночами, читая линии до рези в глазах и головокружения.

Его упорство в освоении наук не осталось незамеченным. В двадцать два он уже работал помощником мастера в дистилляционном цеху, нося на груди жетон второго класса. И пусть этот жетон представлял собой лишь полоску меди с парой выбитых цифр, он носил его с большей гордостью, чем британские офицеры — свои парадные горжеты[160]. Работы меньше не стало, напротив, ему приходилось прикладывать еще больше усилий, чтоб выполнять дневные нормы и при этом успевать постигать азы технологического процесса. Дешевому джину, который другие рабочие пили по вечерам, он предпочитал разведенную водой жижу купоросного цвета, которую именовал чаем — ею он запивал справочные пособия по реологии[161], теории упругости и гидродинамике. За это его иногда поколачивали другие рабочие и мастера, но не чрезмерно — его фанатичная увлеченность делала его невосприимчивым к побоям в той же степени, в которой защищала его от голода и нервного истощения. Он знал, что выберется из Коппертауна и это знание неуклонно вело его вперед.

Известно, что даже стальной болт мал-помалу стачивается, если не знает отдыха и смазки. Непосильный труд, которым он истощал свое тело, мал-помалу подтачивал его здоровье, разрушая крепкое когда-то тело, способное обходиться по нескольку смен без еды и сна. Спина начала скрипеть и уже не так легко, как в юности, выдерживала нагруженный на нее вес, от бесчисленных креозотных ожогов кожа на лице и груди покрылась алыми язвами и пятнами, а обильное слезотечение мешало разбирать мелкие детали. Но он уже мог позволить себе не обращать на это внимания. В тридцать лет он получил свидетельство мастера второго класса.

У него не было ни семьи, ни детей, однако, была мечта, и эта мечта тянула его вперед сильнее, чем наделенные силой сорока пар лошадей паровые поршни в механическом цеху. Он знал, что вырвется из цепкой хватки Медноликого, чего бы это ни стоило. Съест свой законный кусок хлеба без угольной золы, заснет на нормальной кровати. У воздуха, который он наберет в грудь, впервые не будет едкого запаха аммиака, от которого легкие поутру выворачивает кровавым кашлем.

Дальше все завертелось перед глазами, как механизмы в ротационном цеху. Мастер, старший мастер, инженер первой категории, инженер третьей категории, инженер-технолог, заместитель начальника выпускающей линии… Он больше не был бесправным рабочим муравьем, он стал уважаемым на фабрике человеком, с которым сам директор не брезговал здороваться за руку. Грязную холщовую робу давно сменил хороший костюм и сорочка с белым воротником. Ему больше не требовалось носить на шее медную табличку, удостоверяющую его важность для фабрики — ее заменяли подобострастные взгляды мастеров и уважительное внимание инженеров.

В сорок пять лет ему предложили пост управляющего фабрикой. Пост, от которого он, к изумлению многих, отказался. Его не манила власть, он был равнодушен к тому делу, которому посвятил жизнь, его мутило от запаха креозота. Все это время он работал на износ, но мало кто из окружающих его людей понимал — он делал это не потому, что надеялся забраться на верхний ярус муравейника, в котором ютился от рождения, и не от избытка амбициозности, свойственной многим выходцам из низов. Он просто с детства хотел сбежать из Коппертауна.

В тот день, когда, по его подсчетам, накопленных сбережений хватило на то, чтоб обеспечить ему остаток жизни если не в лучшем районе Редруфа, то, по крайней мере, в той части Нового Бангора, куда не заносит кислотный, оставляющий даже на камне белые ожоги, ядовитый туман, он попросил у директора фабрики расчет. Его не хотели отпускать — его драгоценный опыт не должен был быть утерян. Ему предлагали увеличенную ставку, премиальные, дополнительные привилегии, немыслимые для рабочего, но он твердо стоял на своем, даже когда директор, истощив запас обещаний, стал последними словами клясть самоуверенного наглеца. Они просто не понимали его стремлений, как он сам, будучи голодным подмастерьем в грязной робе, не понимал линий на чертежах, казавшихся ему незнакомыми магическими знаками…

Невозможно удержать человека, у которого есть цель, как невозможно удержать айсберг, влекомый подводным течением. Он без сожалений принял у хозяина фабрики расчет и, провожаемый прочувствованными речами мастеров и инженеров, в которых зависть угадывалась еще явственнее, чем аммиак в окружающем воздухе, отправился прочь, в свою новую жизнь. Не подозревая, что кроме надежд, чаяний и чека с внушительным выходным пособием тащит на своей изношенной, скрипящей как старый вал, спине, груз, о котором не подозревает — Проклятье Медноликого.

Он снял дом в северной оконечности Миддлдэка, просторный и ладный, обставил его на свой вкус, завел библиотеку, повара и мальчишку для поручений. Он ел хлеб без угольной пыли и пил воду столь прозрачную, что поначалу даже делалось жутковато — казалось, что он пьет сжиженный кристально чистый воздух…

Именно тут судьба, тащившая его сорок лет по гремящему конвейеру жизни, то промораживая до кости, то ошпаривая кипятком, нанесла ему первый удар. Он вдруг с ужасом ощутил, что жизнь, которую он рисовал себе, ежась от холода в ночном цеху, жизнь, которую воображал в мелочах, очищая залитые гваяколовой смолой кровоточащие мозоли, оказалось не совсем такой, как ему представлялось.