— Тюрьма, психушка, репрессии — таковы были испытанные орудия режима. Сколько же судеб перемолото этими жерновами! Кстати, вы сопредседатель общества пострадавших от экономических репрессий?

— Да, — скромно потупилась «опора цивилизованного государства». — Мы боремся за то, чтобы восстановить доброе имя тех, кто пострадал от пресловутых статей о хищениях в особо крупных размерах, злоупотреблении служебным положением… Вы думаете, террор закончился? Коммунисты ушли — и все? Нет. До сих пор есть немало желающих считать деньги в чужих карманах. До сих пор лучшие люди отправляются за решетку по сфабрикованным обвинениям. Дела Вайнберга, Мавроди и десятки других свидетельствуют о том, насколько живуча эта система.

— Ты смотри, как говорить научился. Как по писаному глаголет, — хмыкнул Пашка. — Зона ему на пользу пошла.

— Но почему? Ведь те времена канули в лету, — не унимался обозреватель.

— Куда они канули? Те, кто мне статью шил, — герой передачи кашлянул и поправился, — фальсифицировал дело, до сих пор на должностях. В теплых креслах. Людей мучают. Мне что, я все пережил, теперь они меня не достанут, но других жалко.

— Уточните, кого вы имеете и виду, — от возбуждения Беня аж заерзал в своем кресле.

— Например, работник областной прокуратуры Терентий Завгородин.

"Ну, спасибо, дорогой, не забыл наших встреч».

— Это он про тебя, — сказал Пашка.

— Сотрудник УВД Норгулин.

— А это про тебя, — парировал я.

— Да, личности известные, — заулыбался Веня, и такая радость промелькнула у него на лице, что я даже умилился. — Сколько сменилось режимов, эпох, а они все в своих креслах. — Большей озабоченности судьбой страны и сограждан Веня изобразить не сумел.

— Опричники, да! — вдруг прошипел «гость недели», но понял, что хватил лишку и опять заулыбался.

— Ни одно скандальное дело, ни одна провокация правоохранительных органов не обходится без этих борцов с мафией в кавычках, — вздохнул Веня.

— Нет демократии, вот в чем дело. Сколько времени прошло, а ее все нет и нет, — обиженно развел руками «гость недели».

Я выключил телевизор.

— Вернулся город грабить.

— Вернулся? — удивился Пашка. — Ты что, с Марса прилетел? Он здесь уже несколько афер провел через подставные фирмы. Отметился. Кстати, в махинациях «Харона» скорее всего без него тоже не обошлось.

— Паш, что за жизнь! Может, опять его посадим?

— Ну да, посадишь, пожалуй! Теперь эти сволочи и в Думе, и в президентских структурах как у себя дома.

— Осточертело все, — вздохнул я. — Руки чешутся…

— Только коротки…

— Может, все-таки, не совсем… Все, сиеста закончена, — я вытащил из стола пачку бумаг. — Вот тебе постановления о производстве восемнадцати обысков по делу «Харона». Выставляешь адреса и офисы, потом забиваем «бизнесменов» на тридцать суток.

— Отлично! — Пашка начал просматривать постановления.

— Интересно, кто у Вени следующий «гость недели»? — зевнув, спросил я. — Может, тебя пригласят?

— В передачу о наступлении фашизма и о тридцать седьмом годе. — Пашка запихнул бумаги в папку и ушел.

А я погрузился в воспоминания. Бог мой, сколько времени прошло! Страшно подумать…

ПОСЛЕДНЯЯ СТОПКА КОНЬЯКУ

Итак, 1987 год. Очень похожий кабинет в том же здании, но на другом этаже: письменный стол, покрытый ватманским листом, коричневый сейф, скрипучие стулья. Вот только машинка — не «Москва», а «Эрика», хоть и повыше классом, но по возрасту — чистый антиквариат. В кабинете — знакомые лица. Первое из них — я, старший следователь областной прокуратуры. Еще не такой старый, не такой полный и лысый. И нет во мне того угрюмого цинизма, который приобретается с годами следственной работы. Нет тягучей усталости, когда не хочется жить, а так и тянет забиться куда-нибудь в угол и подохнуть, лишь бы не видеть опостылевшего поганого мира. Я пока еще очень собранный, серьезный, полон энтузиазма и интереса к работе. Пять лет, проведенных в прокуратуре, не излечили меня от романтики, я был преисполнен сознания собственной значимости, считал себя представителем суровой конторы, вознесшимся высоко над простыми смертными. Лицо второе — Пашка Норгулин. Этот экземпляр восемьдесят седьмого года как две капли похож на образец года девяносто пятого. Только морщин было поменьше, да, как ни странно, фигура поплотнее. Лицо третье — свидетель Григорян.

Суть происходящего в кабинете выражается емким словом — допрос. А повод — всего-навсего убийство. Но так говорят сегодня, когда на утицах рвутся гранаты и строчат пулеметы. Тогда же убийство было происшествием из ряда вон выходящим. В каждом случае создавались мощные оперативно-следственные бригады и чуть ли не ежедневно «крайних» таскали за шкирку по начальственным коврам и тыкали мордой об стол, требуя: «Где раскрытие?»

Я был тогда молодой, да ранний, убийств мне довелось расследовать немало. И на этот раз всей работой бригады руководил именно я, старший следователь прокуратуры. По идее, все остальные должны были крутиться вокруг меня, ловить мои указания на лету. Ажиотаж первых дней немножко спал, стало ясно, что кавалеристским наскоком в данном расследовании не обойтись. В окна наших кабинетов норовил постучаться ночной кошмар, имя которому «глухарь». В переводе с милицейского сленга сие означает бесперспективное дело, которое, хоть бейся головой о стену, ни раскрыть, ни скинуть, и с ним нужно сжиться, как со сварливой тещей. «Глухарь» — это постоянные выволочки У начальства, жалобы, строжайшие указания из высоких инстанций. Для сыскаря и следователя — ненавистное слово.

Это в 1995 году «глухарь» стал для милиции домашней птицей, к которой все привыкли и перестали обращать на нее внимание. Каждый день разборки, гибнут люди, а семьдесят процентов дел не раскрыты. При девяностовосьмипроцентной раскрываемости середины восьмидесятых и при постоянных призывах догнать, обогнать и спуску не давать «глухарь» по размерам и агрессивности достигал птицы Рух. Мне страшно не хотелось иметь эту птичку в своем курятнике. Поэтому я лез из кожи вон, задавал умные вопросы, напряженно думал и ни до чего не мог додуматься.

— Что вы можете добавить по этому делу? — сурово, с достоинством вопрошал я Григоряна, скромно сидящего передо мной на самом краешке стула. Выглядел он немного старше своих сорока лет и изо всех сил старался придать своему «лицу кавказской национальности» (милицейский канцеляризм девяностых годов) побольше наивности и смирения. Одет он был в потертый велюровый пиджак и столь же поношенные, но отутюженные зеленые брюки, как и положено человеку бедному, но честному и порядочному.

— Ничего не могу, товарищ следователь, — вздохнув, произнес Григорян. Говорил он с сильным акцентом, однако слова не коверкал. — Эх, если бы я знал. Я бы птицей… Нет, пулей… Нет, ракетой прилетел бы к вам.

— Подозреваете кого-нибудь? — строго спросил я.

— Э-э, — укоризненно протянул Григорян. Большинство фраз он начинал с этого «э-э». — Кто я такой, чтобы подозревать! Человек я маленький, и мнение мое тоже маленькое. Вот такое, — он пальцами показал, что его мнение — сантиметра на три, не больше.

— Пушинка, а не мнение, — согласился оперуполномоченный второго отдела областного угрозыска товарищ Норгулин, член КПСС и отличный семьянин.

— Точно, — кивнул Григорян. — Вот вы молодые, но уже большие люди. Можете подозревать. Ваше мнение много весит.

— Пуд, — кивнул Пашка.

— А то и больше.

— Ну, не больше центнера. Центнер — это уже у прокурора, — сказал Норгулин.

— Э-э, у прокурора и на тонну может потянуть, — хитро погрозил пальцем Григорян. — Можно закурить?

— Курите.

— А у вас не найдется?

— Для бедного и голодного армянина всегда найдется. — Пашка вытащил пачку «Стюардессы» и протянул Григоряну.

— Ох спасибо. — Григорян помял сигарету, засунул в рот, вытащил из кармана золотистую, очень дорогую зажигалку. Пашка впился в нее глазами. Заметив это, Григорян непроизвольно зажал вещицу в руке, хотел, наверное, спрятать, но тут же опомнился и зажег огонек.