— Маленькая собака тоже может быть бешеной.
— А вот оскорблять меня не стоит.
— Не понимаю я тебя — к чему все это? Зачем? Пришел бы к Григоряну и сказал — так-то и так-то, Ричи, плохи твои дела. Но ты человек и я человек — договоримся. И дом бы смог купить. Машину смог бы купить. Оделся бы как человек, а не в потертый костюмчик, из тех, которые у меня даже грузчики не носят. Сколько тебе было бы нужно? Десять, двадцать, тридцать тысяч? Какие проблемы?.. Так нет. Э, ты принципиальный, ты член партии. Тебе свою преданность показать надо. Ты карьеру делаешь… А кому она нужна, твоя карьера? Да такие, как ты, и карьер-то не делают. Кому ты нужен со своей принципиальностью?
— Обществу. Государству, — неопределенно пожал я плечами.
— Что? Обществу? А зачем? Ты думаешь, будущее за такими, как ты? Нет, следователь, будущее за такими, как мы. Ты носорог. Прешь вперед и не видишь, что вокруг тебя творится. А вокруг люди уже другими стали. Они не хотят своих фотографий на Досках почета. Они хотят жить хорошо. Им нужны деньги в сберкассе и пять соток за городом. А если и машину, и видео им предложишь, они вообще камня на камне от вашей власти не оставят. Им твои увещевания о законах, о том, чтобы жить бедно, но честно, знаешь до какого места? Э, они свое возьмут. А о таких, как ты, ноги вытрут. Потому что ты не даешь людям жить. А Григорян дает. Придет время, и Григорян будет прокуроров назначать. Будет милиционеров и судей назначать. И они Григоряну будут сигареты зажигать и башмаки чистить. Не веришь?
— Не верю. Знаю, что Григорян будет в ближайшие годы работать бензопилой на лесозаготовках.
— Долго ли? Думаешь, все деньги мои нашел? Не все. У Григоряна связи есть. Его люди уважают. В колонии буду лучше жить, чем ты на воле. И выйду скоро. Выкупят. Оглянуться не успеешь, а я уже на свободе буду.
— Вряд ли.
— Буду. А тебя к тому времени или выгонят, или убьют. Потому что ты об обществе печешься, которому ты нужен как собаке пятая нога.
Ох, пророков на мою голову развелось… А ведь действительно, вскоре такие принципы, как долг перед обществом, станут никому не нужны в разваливающемся государстве. Что делать с реликтовыми понятиями о честности и чести, когда мораль расползается подобно гнилой холщовой ткани? Кому нужен сам ты, денно и нощно пропадающий на работе, забывающий об отдыхе и личной жизни, посвятивший себя какому-то непонятному, неизвестно кому нужному служению, борьбе с общественными и человеческими пороками? Это про таких вымирающих динозавров, как мы с Пашкой, писал погибший на войне поэт:
Наше время такое — живем от борьбы до борьбы. Мы не знаем покоя, то в поту, то в крови наши лбы.
С тех времен любые идеи порядком обветшали. Мир перестает жить идеями. Он живет желудком…
Восемьдесят седьмой год. Навозные жуки и трупоеды зашевелились в предчувствии большой поживы и гульбы. Они готовились к большому пиру во время чумы. И Григорян довольно точно выразил суть ожидаемых перемен.
— Ладно, надо заканчивать эту беседу, — сказал я, поднимаясь со стула. — Просьбы, заявления есть?
— Нет. Зачем?
— Может, курево нужно? В изоляторе с ним туго. — Я вытащил пачку «Явы».
— Э, да что вы, гражданин следователь, кто же курит такие сигареты? — Григорян вновь перешел на «вы». Он вытащил из кармана пачку «Мальборо» и протянул мне. — Хотите попробовать?
— Нет, спасибо, я практически не курю.
— Правильно. Где вам напастись денег на сигареты?.. Жалко мне вас. Так до смерти и не поймете, что жить надо было по-другому. Григорян что, жадный? Он деньги любит? Нет. Кому нужны деньги, эта бумага? Он любит жить сыто, и чтобы дети сыто жили, и чтобы жена сыта и одета была. А ваша жена сыта, обута? Не думаю. И детей не можете хорошо одеть. Какая уважающая себя женщина станет терпеть нищету? Таких, как вы, женщины оставляют.
И тут он смотрел в будущее.
— Можно сказать, обменялись любезностями, — кивнул я.
— Не обижайтесь. Я честно говорю, что думаю. Обидеть не хочу. Жизни хочу научить.
— Поздно меня жизни учить.
— Э, за ум взяться никогда не поздно. Можно было бы поговорить, вместе подумать.
— И сколько вы в мое воспитание готовы денег вложить?
— Э, так сразу не скажешь. Ну, тысяч семьдесят… на первое время. И от вас многого не потребуется. Все равно: вы не возьмете — судья возьмет.
— И за что такая щедрость?
— Э, не за то, чтобы дело прекратить и из тюрьмы отпустить. Я понимаю, что если так все пошло, то никто не отпустит. А вот с девяносто третьей на девяносто вторую перейти — разве так трудно?
В принципе он прав. Дело сейчас находится в таком состоянии, что сбить объем хищений до суммы меньше десяти тысяч рублей еще возможно. Списать большинство эпизодов на недоказанность — тогда и овцы будут сыты, и волки целы. С одной стороны, преступники осуждены и получили по заслугам. С другой, сроки по девяносто второй (хищение путем злоупотребления служебным положением) меньше раза в полтора, а таких неприятных приписок, как то: «карается исключительной мерой наказания» — в статье нет.
Однажды за рюмкой мой пьяный коллега из Азербайджана проговорился, что такая операция в Баку обходится ворюгам от трехсот до четырехсот тысяч рублей — сумма совершенно дикая. Но это юг. Следователь Алибабаев на моем месте уцепился бы за такое предложение и начал бы торговаться. Следователь Завгородин лишь иронически улыбнулся и процедил:
— Вот спасибо. Оценили мою душу в семьдесят тысяч.
— Можно и о ста тысячах поговорить, — кинул вдогонку Григорян.
— Советский следователь. Облико морале.
— Э, я же говорил — совсем глупый…
ВЛАСТИ ПРЕДЕРЖАЩИЕ ТОЖЕ ПЛАЧУТ
С утра пораньше прокурора, всех шишек из УВД и нашей конторы вызвали в облисполком на какое-то заседание по борьбе с преступностью. Воспользовавшись временным безвластием, а также отсутствием срочных дел, мы заперлись в кабинете у нашего следователя Вальки Миронова и принялись закалять волю для идеологических битв, изучать лицо врага.
Миронов уже четыре месяца боролся с видеозаразой, культом секса и насилия… У него в производстве было четыре дела по видеовредителям. Вместе с делами у него оказалось шесть видеомагнитофонов и четыре японских телевизора, а также штук триста кассет. Одна видеодвойка пристроилась в углу его кабинета, и теперь у него по вечерам толпились коллеги.
В широком кинопрокате западных фильмов были считанные единицы, да и те сильно подрецензированы — по линии идей и эротики. Заморская заоблачная жизнь народ интересовала ужасно. Детективов, фантастики практически не было ни в кино, ни в литературе, а об ужастиках вообще можно было только мечтать. Показ, даже частичный, обнаженной женской груди считался верхом разврата. Появление видеомагнитофонов стало шоком. Открылась дверь в какой-то загадочный, притягательный голливудский мир. В патриархально-тихий идеологический омут вломился терминатор-ниндзя с гранатометом по одну руку и с голой девкой — по другую.
Особую «ненависть» у посетителей Валькиного кабинета вызывали эротические фильмы — их смотрели чаще других с нарастающим душевным негодованием. «Эммануэль», «Греческая смоковница» были причислены тогда к разряду подсудных лент. Дабы лучше рассмотреть мурло врага, некоторые фильмы просматривались по несколько раз. В то утро мы осваивали «Калигулу». По ходу, будучи в благостном и демократическом состоянии духа, я припомнил Миронову томящихся в застенках несчастных видеоманов. Он только пожал плечами и показал мне сложенную газетную вырезку.
— А я что? Вон заместитель Генерального прокурора Шишков что говорит. Зачитываю. «Под влиянием видеолент люди перерождаются, начинают путать черное с белым. Порнографические фильмы и ленты с пропагандой насилия освобождают человека от внутреннего контроля, приводят к размыванию нравственных ценностей»… Это прямо про тебя с Норгулиным. Насмотрелись тут у меня вещественных доказательств.