В восемьдесят седьмом случился неожиданный провал — резко снизился поток поступающих в «крепость». Тому было две причины. Первая — начался натиск гуманизма и от следственных работников стали требовать максимально ограничивать меры пресечения в виде заключения под стражу. Вторая — два года жестокой антиалкогольной кампании привели к резкому спаду преступности на почве употребления зеленого змия. Ошалевший от обрушившихся напастей и километровых очередей у винных магазинов народ стал на самом деле пить меньше, а нет пьянки — нет и драки. Нет драки — нет поножовщин и убийств. Впрочем, короткая передышка обещала вскоре закончиться. Народ приспосабливался пить одеколон, нюхать дихлофос, гнать самогон, молодежь постепенно переходила на наркотики и таблетки. В скором времени бурное развитие кооперации послужит запалом к невиданному взрыву организованной преступности.

В восемьдесят седьмом для системы исправительно-трудовых учреждений начинались плохие времена. Росли как грибы общественные организации, состоящие из худосочных и нервных младших научных сотрудников с кашей в бородах, из полусумасшедших дамочек и профессиональных воров, ставящих своей целью «доведение содержания заключенных до уровня, принятого в цивилизованных странах». Уже шастали по тюрьмам разные правозащитники, со слезами на глазах выслушивавшие обычную зековскую трепотню о зверствах милиции и администрации. Уже хлынул в средства массовой информации поток невежественных, амбициозных и безобразно однобоких материалов о произволе сотрудников МВД и о беспросветной зековской доле.

Результаты не заставили себя долго ждать. В 1989 году «крепость» взорвется безумным разрушительным бунтом, и сотрудники МВД, запуганные обвинениями в нарушении прав человека, будут растерянно взирать, как озверевшая толпа избивает представителей персонала, забивает до смерти арестованных, заподозренных в работе на оперчасть. И прокурор с начальником УВД будут с беспомощно-просительными интонациями уговаривать зеков проявить благоразумие и сдержанность, обещая удовлетворить их требования. В 1990 году здесь произойдет захват в заложники двух женщин-выводных. И опять будут куражиться обнаглевшие урки, выдвигая требования то о вертолете, то об автобусе с двумя миллионами рублей… Через три года СИЗО стараниями вора в законе Корейца, этапированного из Оренбургской области и пообещавшего устроить ментам кузькину мать, взорвется вновь. Опять запылают корпуса, опять польется кровь. Но это будет уже другое время. Возобладают несколько иные подходы. ОМОН с подразделением спецназа ИТУ размажут бунтарей по стенке, во время усмирения беспорядков «случайной» пулей будет застрелен вор в законе Кореец, и память о расправе въестся в эти стены. Урки время от времени будут продолжать бузить и наглеть, в основном это будет бумажная война, но на тонны жалоб наконец тоже станут плевать. Время от времени будут разгораться голодовки. Последняя — в мае девяносто пятого с требованием оснастить каждую камеру холодильником и телевизором, а также улучшить рацион питания. На фоне голодающих рабочих и растущей нищеты все это довольно цинично, но требования будут всячески подхвачены центральными газетами. «Надо, чтобы наши зеки сидели, как на Западе. Мало ли что они убийцы, рэкетиры и подонки. Даешь права человека!..» Все в будущем. Все в страшных девяностых годах. А пока мы только подходили к порогу великой криминальной революции…

"Крепость». Сколько я времени провел здесь! Хватило бы на небольшой срок заключения. Родные стены. Толкаешь тяжелую металлическую дверь, протягиваешь сержанту в зеленой форме удостоверение, потом жужжание электрического замка, и решетчатая дверь распахивается. Все — теперь я в самом изоляторе, пространстве, отделенном от всего остального мира колючкой, метровой толщины стенами и солдатами, скучающими на вышках с автоматами… Теперь на второй этаж, где расположена спецчасть, — заполнять заявку на вызов клиента.

— За вами уже сколько народу числится, и все прибывают и прибывают. Скоро весь изолятор на вас будет работать, — улыбаясь, произнесла сотрудница спецчасти, копаясь в картотеке.

— Вкалываем за всю прокуратуру и УВД, — скромно потупившись, произнес я.

Теперь пройти через тесный доврик с фонтаном, из которого на моей памяти ни разу не била вода. Асфальт, засыпанный облетающими осенними листьями, неторопливо Метут два зека в темных казенных одеяниях. Где-то заходятся лаем здоровенные тюремные овчарки, хорошо дрессированные, злые и весьма полезные в тюремном деле. Комнаты для допросов располагаются в двухэтажной пристройке, пропитанной запахом хлорки, сигаретного дыма и еще какого-то трудноопределимого тюремного аромата.

Обычно большинство комнат для допросов заняты, иногда даже приходится ждать, пока освободится какая-нибудь из них. Сегодня народу было мало. В одной комнате Нина Соколова из Железнодорожной прокуратуры допрашивала насильника, в других работали сотрудники милиции. Из комнаты номер восемь слышалось шуршание и какие-то жалкие писки. Заинтересовавшись, я распахнул дверь… Придурочной внешности зек в казенной робе деловито расстегивал часы на руке побледневшего паренька. Жертва пыталась что-то пищать, но не слишком активно.

— Ты что делаешь? — осведомился я.

— Я? — на лице зека появилось заискивающее выражение. — Я — ничего. Меня на очную ставку с подельником привели, гражданин начальник. Следователь — Смирнова.

— А вы кто? — обратился я к дрожащему мелкой дрожью пареньку.

— Я свидетель. Меня следователь Парамонов на очную ставку привел, просил подождать. Я и ждал. А тут этот налетел. Я его впервые вижу…

— Ты, волчара, — я взял зека за шкирман, он послушно трепыхался в моих руках, как тряпичная кукла, не делая и попытки воспротивиться грубому обращению, — я тебе сейчас еще одну статью навешу.

— А я ничего… Он не то подумал. Ты, — он обернулся к пареньку, — скажи, я ничего не делал.

— Пошли со мной.

Я оттащил зека, не желавшего в заключении терять квалификацию, к следователю — молодой и смазливой Смирновой.

— Вы смотрите, чем ваши клиенты занимаются. Он тут в закутке людей грабит.

— Как же вы так, гражданин Голубев? — укоризненно произнесла лейтенант Смирнова, и урка, потупив глаза, скромно зашаркал ножкой.

— Да я ничего…

Да, в изоляторе не зевай. Чего только не бывает…

Я облюбовал себе комнату — два на три метра, с привинченными столом и табуреткой, с телефоном для вызова персонала. Вскоре женщина-выводной (маразм, но мужчин на такую работу не найдешь) привела Льва Георгиевича Перельмана — невысокого толстяка лет сорока пяти с курчавыми редкими волосами и таким шнобелем, которому позавидовал бы любой кавказец. Выражение его лица, да и сами черты не оставляли сомнения, что перед вами классический образец расхитителя социалистической собственности. С такой внешностью работать только заведующим складом. Так оно и было. Перельман являлся завскладом на комбинате бытового обслуживания, через него проходила вся левая продукция, и вместе с главным бухгалтером они являлись основными сообщниками ныне покойного Новоселова.

Казенная пища плохо действовала на нежный желудок завскладом, поэтому Перельман был готов на все, лишь бы по возможности сократить период изоляции от ресторанов и холодильников, набитых колбасами, ликерами, ветчиной, лососями, икрой. Ему очень хотелось оказать содействие следствию. Правда, больше того, что железно подтверждалось показаниями и документами, он признавать не собирался, но по установленным эпизодам отрапортовал все без запинки и с предельной откровенностью. Говорил он торопливо, с одесским акцентом. Время от времени он разражался обличительными речами по поводу дурных нравов, царивших в шайке расхитителей, в которую он имел несчастье попасть против своей воли. Он без устали удивлялся, как он, тертый еврей, согласился иметь дело с дешевыми прохвостами…

— Это был не коллектив, а настоящая волчья берлога, я вам скажу.

— Волки не живут в берлогах.

— Значит, волчья яма.