Она думала о ребенке, которого хотел от нее Вальтер. Этого он тоже страшился. Понятно, если он думал, что она может когда-нибудь сойти с ума. Это вселяло в нее нежность к нему, даже если она решительно отказывала ему в близости. Она забыла, однако, что собралась поискать Вальтера. В ее теле сейчас что-то происходило. Груди налились, по жилам рук и ног кровь струилась мощнее, она чувствовала какое-то теснение в области мочевого пузыря и кишечника. Ее узкое тело становилось внутри глубоким, чувствительным, живым, чужим, часть за частью; дитя, светлое, улыбающееся, лежало на руках у нее, с ее плеч ниспадала, сияя, золотая мантия богородицы, а молящиеся пели. Это было вне ее, господь родился у мира!

Но едва это случилось, тело ее тотчас сомкнулось над отверстой картиной, так дерево выталкивает из себя клин; она была снова стройна, была снова самой собой, ей было противно, она чувствовала жестокую веселость. Она не допустит, чтобы у Вальтера все вышло так просто. «Я хочу, чтобы твоя победа и твоя свобода тосковали о ребенке! — подсказала она себе. — Живые памятники ты будешь строить себе сам, но сначала выстройся у меня сам телом и душой!» Кларисса улыбнулась: это была ее улыбка, извивавшаяся вертко, как огонь, на который навалили большой камень.

Затем ей подумалось, что отец ее боялся Вальтера. Она перенеслась на несколько лет назад. К этому она привыкла; Вальтер и она любили спрашивать друг друга: «А помнишь?» — и тогда прошедший свет волшебно лился издалека на нынешнее. Это прекрасно, они это любили. Это, может быть, то же самое, что после долгих часов невеселой ходьбы обернуться и вдруг увидеть издали всю пройденную пустоту преображенной во что-то отрадное; но они никогда не относились к этому так, а придавали своим воспоминаниям большую важность. Поэтому ей и казалось необычайно волнующим и сложным, что ее отец, стареющий художник, тогда авторитет для нее, боялся Вальтера, принесшего в его дом новое время, а Вальтер боялся ее. Это было похоже на то, как она, обнимая свою подругу Люси Паххофен, должна была говорить «папа», но знала, что папа — возлюбленный Люси, ибо это происходило как раз в то же время.

Жар снова прихлынул к щекам Клариссы. Ей было очень занятно представлять себе тот странный ноющий звук, тот чужой всхлип, о котором она рассказала своему другу. Она взяла зеркало и попыталась восстановить лицо с испуганно сжатыми губами, что было у .нее, наверно, в ту ночь, когда отец пришел к ее постели. Ей не удалось воспроизвести звук, исторгнутый из ее груди искушением. Она подумала, что и сегодня звук этот, наверно, точно так же таится в груди у нее, как таился тогда. Это был звук беспощадный и беззастенчивый; но он никогда больше не выходил наружу. Она положила зеркало и осторожно огляделась, подкрепляя сознание, что она одна, ощупывающим взглядом. Затем, на ощупь, кончиками пальцев сквозь платье, она отыскала бархатно-черную родинку, обладавшую таким странным свойством. Находилась она, наполовину спрятанная бедром, в паховом сгибе, у края волос, которые там сходили на нет немного неравномерно; Кларисса положила на нее руку, отогнала все мысли и стала ждать изменения, которое должно было произойти. Она сразу его почувствовала. Это не был мягкий ток желания; рука ее сделалась твердой, крепкой, как мужская; Клариссе казалось, что если она поднимет ее как следует, она сможет сокрушить ею все на свете! Она называла это место на своем теле глазом дьявола. На этом месте ее отец повернул. У глаза дьявола был взгляд, пробивавшийся сквозь одежды; взгляд этот «схватывал» мужчин, гипнотически притягивал их, но не разрешал им шевельнуться, пока так хотелось Клариссе. Кларисса, думая, брала иные слова в кавычки, выделяла их — подобно тому как подчеркивала иные слова, когда их писала, жирными чернильными линиями; такие выделенные слова имели тогда напряженный смысл, напряженный наподобие ее руки; кто бы подумал, что глазом действительно можно что-то схватить? Но она была первым человеком, державшим в руке это слово, как камень, который можно швырнуть в цель. То была часть сокрушительной силы ее руки. И за всем этим она забыла о ноющем звуке, о котором ей хотелось подумать, и задумалась о своей младшей сестре Марион. В четыре года Марион приходилось на ночь связывать руки, потому что иначе они, ничего не подозревая, просто ради приятного ощущения, забирались под одеяло, как два медвежонка в дупло с медом. А позднее ей, Клариссе, пришлось однажды оторвать Вальтера от Марион. Чувственность ходила по их семье, как вино среди виноделов — от одного к другому. Это была судьба. Она несла тяжкое бремя. Но все-таки мысли ее гуляли сейчас в прошлом, напряжение в руке ослабло до естественного состояния, а ладонь, забытая, осталась у лона. Она тогда обращалась к Вальтеру еще на «вы». Она была ему, в сущности, очень многим обязана. Он принес весть о существовании новых людей, признающих только холодную, ясную мебель и вешающих у себя в комнатах картины, на которых изображена правда. Он читал ей вслух — Петера Альтенберга, короткие истории о девочках, играющих в серсо среди обезумевших от любви тюльпановых клумб и обладающих светло-мило-невинными, как marrons glaces, глазами; и с той минуты Кларисса знала, что ее стройные ноги, казавшиеся ей еще детскими, значили ровно столько же, сколько какое-нибудь «не знаю чье» скерцо.

Они все уехали тогда на лето из города, широкий круг людей, несколько знакомых семейств сняли дачи у озера, и все спальни были переполнены приглашенными приятелями и приятельницами. Кларисса спала с Марион, и в одиннадцать часов, совершая свой таинственный моцион при луне, к ним в комнату захаживал иногда поболтать доктор Мейнгаст, теперь знаменитый в Швейцарии человек, а тогда душа общества и идол всех матерей. Сколько ей тогда было лет? Пятнадцать или шестнадцать или между четырнадцатью я пятнадцатью, когда приехал его ученик Георг Грешль, который был лишь немногим старше Марион и Клариссы? А доктор Мейнгаст был в тот вечер рассеян, он произнес краткую речь о лунных лучах, бесчувственно спящих родителях и новых людях и вдруг исчез, и казалось, что зашел он только затем, чтобы оставить с девочками маленького плотного Георга, который перед ним преклонялся. Тут Георг как воды в рот набрал, наверное, оробев, и обе девочки, дотоле отвечавшие Мейнгасту, тоже умолкли. Но потом Георг, вероятно, сжал в темноте зубы и подошел к кровати Марион. Комната была снаружи немного освещена, но в углах, где стояли кровати, тени сгущались непроницаемо, и Кларисса не могла разобрать, что происходит; ей показалось только, что Георг стоял во весь рост у кровати и смотрел сверху на Марион, однако к Клариссе он повернулся спиной, а Марион не издавала ни звука, словно ее не было в комнате. Это длилось очень долго. Но наконец — а Марион по-прежнему не подавала никаких признаков своего присутствия — Георг, как убийца, отделился от тени, его плечо и бок бледно мелькнули в середине освещенной луной комнаты, и подошел к Клариссе, которая быстро легла опять и натянула одеяло до подбородка. Она знала, что сейчас повторится то таинственное, что происходило у Марион, и застыла в ожидании, а Георг молча стоял возле ее кровати, до странности крепко, как ей показалось, сжав губы. Наконец появилась его рука, как змея, и принялась за Клариссу. Что он еще делал, осталось ей неясно; у нее не было представления об этом, и она не могла связать то немногое, что, несмотря на свое волнение, заметила из его движений. Сама она никаких сладострастных чувств не испытывала, они пришли позднее, тогда было только сильное, безымянное, боязливое волнение; она держалась тихо, как дрожащий камень в мосту, по которому бесконечно медленно катится тяжелый воз, она не в силах была что-либо сказать и ничему не сопротивлялась. Когда Георг ее отпустил, он исчез не попрощавшись, и ни одна из сестер не знала с уверенностью, происходило ли с другой то же, что с ней самой; они не позвали друг друга на помощь и не призвали к участию, и прошли годы, прежде чем они впервые перемолвились об этом случае.