Генерал не совсем понял, почему нельзя испытать что-либо, если мораль у тебя отсутствует. Но Арнгейм раскрыл большой, в переплете из свиной кожи том, который держал в руке; том содержал дорогостоящее факсимиле рукописи, не выдававшейся на дом даже такому необыкновенному смертному, как он. Генерал увидел ангела, чьи горизонтальные крылья простирались на две страницы, который стоял посреди листа, покрытого, кроме того, темной землей, золотым небом и странными, похожими на облака пятнами красок; он глядел на репродукцию одной из самых волнующих и великолепных картин раннего средневековья, но так как он этого не знал и зато прекрасно разбирался в охоте на птиц и ее изображениях, ему показалось только, что длинношеее существо с крыльями, не являющееся ни человеком, ни вальдшнепом, означает какое-то заблуждение, на которое и хочет обратить внимание его собеседник.
Между тем Арнгейм указал пальцем на картину и задумчиво сказал:
— Вот что хочет вернуть миру создательница австрийской акции!..
— Так, так?! — отвечал Штумм. Он это, значит, явно недооценил и должен был теперь высказываться осторожно.
— Эта величавость при совершенной простоте, — продолжал Арнгейм,наглядно показывает, что утрачено нашей эпохой. Что по сравнению с этим наша наука? Мешанина! Наше искусство? Крайности без связующего их тела! Тайны единства недостает нашему духу, и поэтому, понимаете, меня волнует этот австрийский замысел подарить миру соединяющий пример, общую для всех мысль, хотя я не считаю его вполне осуществимым. Я немец. Во всем мире сегодня все шумно и грубо; по в Германии еще шумнее. Во всех странах люди мучаются с раннего утра до поздней ночи, независимо от того, работают ли они или развлекаются; но у нас они встают еще раньше и ложатся спать еще позже. Во всем мире дух расчетливости и насилия утратил связь с душой; но у нас в Германии больше всего коммерсантов и самая сильная армия. — Он восхищенно оглядел площадь. — В Австрии все это еще не так развито. Здесь еще есть прошлое, и люди сохранили что-то от природной интуиции. Если это вообще еще возможно, то лишь отсюда могло бы начаться освобождение немецкого естества от рационализма. Но боюсь, — прибавил он со вздохом, — это не удастся. Великая идея встречает сегодня слишком много препятствий; великие идеи годятся ныне лишь на то, чтобы предохранять друг друга от злоупотребления ими, мы живем, так сказать, в состоянии вооруженного идеями морального мира.
Он улыбнулся своей шутке. А потом ему пришло на ум еще кое-что.
— Знаете, та разница между Германией и Австрией, о которой мы сейчас говорили, всегда напоминает мне игру на бильярде: в бильярде тоже всегда промахиваешься, если полагаешься на расчет, а не на чувство!
Угадав, что он должен чувствовать себя польщенным словами «вооруженный моральный мир», генерал пожелал доказать свое внимание. В бильярде он кое-что смыслил.
— Позвольте, — сказал он поэтому, — я играю в карамболи и в пирамиду, но я ни разу не слыхал о существовании разницы между немецкой и австрийской техникой игры!
Арнгейм закрыл глаза и подумал.
— Я сам не играю в бильярд, — сказал он потом, — но я знаю, что шар можно ударить кием сверху или снизу, справа или слева; можно попасть в центр второго шара, но можно его только задеть; можно ударить сильнее или слабее; сделать «накат» более или менее сильным; и наверняка есть еще много таких возможностей. И поскольку каждый из этих элементов я могу представить себе в любых вариантах, то комбинаций получается чуть ли не бесконечное множество. Захоти я Определить их теоретически, я должен был бы, кроме законов математики и механики твердых тел, учитывать теорию эластичности; я должен был бы знать коэффициенты материала; влияние температуры; я должен был бы обладать точнейшими методами измерения для координации и градации моих моторных импульсов; я должен был бы определять расстояния с точностью нониуса; мое умение комбинировать должно было бы превосходить быстротой и надежностью логарифмическую линейку; не говорю уж о допусках на основании теории ошибок, о поле рассеивания, о том, что сама цель — верное столкновение двух шаров — не однозначна, а представляет собой располагающуюся вокруг какого-то среднего значения группу достаточных условий.
Арнгейм говорил медленно и принуждая ко вниманию, так, словно что-то лилось из капельницы в стакан; он не избавлял своего визави ни от каких подробностей.
— Вы видите, стало быть, — продолжал он, — что я должен был бы иметь исключительно такие свойства и делать исключительно такие вещи, которых я никак не могу иметь и делать. Вы, конечно, в достаточной мере математик, чтобы судить, какая это была бы пожизненная задача — рассчитать таким путем хотя бы ход простейшего карамболя; разум просто бросает нас на произвол судьбы! Тем не менее я подхожу к бильярдному столу с папироской во рту, с мелодией в голове, не снимая, так сказать, шляпы, почти не даю себе труда рассмотреть ситуацию, ударяю кием и решаю задачу! То же самое, генерал, про— исходит в жизни несметное число раз! Вы не только австриец, но еще и офицер, вы должны понимать меня; политика, честь, война, искусство, решающие процессы жизни вершатся по ту сторону разума. Величие человека уходит корнями в иррациональность. Мы, коммерсанты, тоже не считаем, как вы, может быть, думаете, нет, мы — я имею в виду, конечно, ведущих людей; маленькие, те еще както считают свои гроши, — мы учимся смотреть на свои действительно успешные идеи как на тайну, глумящуюся над всяким расчетом. Кто не любит чувство, мораль, религию, музыку, стихи, форму, дисциплину, рыцарственность, искренность, открытость, терпимость — тот, поверьте мне, никогда не станет коммерсантом большого масштаба. Поэтому я всегда восхищался воинским сословием; особенно австрийским, опирающимся на древнейшие традиции, и очень рад, что вы оказываете поддержку мадам. Это меня успокаивает. Ее влияние, наряду с влиянием нашего молодого друга, чрезвычайно важно. Все великие вещи основаны на одних и тех же свойствах; великие обязанности — это благословение, генерал!
Он непроизвольно пожал руку Штумма и добавил:
— Очень мало людей знает, что действительно великое всегда лишено основания; я хочу сказать: все сильное просто!
У Штумма фон Бордвера сперло дыхание; не поняв почти ни слова, он почувствовал потребность броситься в библиотеку и часами справляться в книгах насчет всех этих идей, делясь которыми великий человек явно хотел польстить ему. Наконец, однако, эта буря в его душе сменилась вдруг поразительной ясностью. «Черт побери, да ведь он чего-то от тебя хочет!» — сказал он себе. Он поднял глаза. Арнгейм все еще держал книгу в обеих руках, но теперь делал серьезные попытки остановить какой-нибудь экипаж; лицо у него было оживленное и слегка покрасневшее, каким бывает лицо человека, только что обменявшегося мыслями с кем-либо. Генерал молчал, как молчат из почтительности, после того как произнесено великое слово; если Арнгейм чего-то хотел от него, то ведь и генерал Штумм мог хотеть от Арнгейма чего-то, что пошло бы на пользу императорской службе. Эта мысль открывала такие возможности, что Штумм пока не стал и— задумываться, все ли действительно так и есть. Но подними вдруг ангел в книге свои намалеванные крылья, чтобы дать заглянуть под них умному генералу Штумму, тот не почувствовал бы себя смущеннее и счастливее!
На углу Диотимы и Ульриха был поставлен тем временем такой вопрос: следует ли женщине, находящейся в трудном положении Диотимы, пойти на супружескую неверность или же лучше сделать нечто третье и промежуточное, то есть принадлежать телом одному, а душой другому мужчине, или даже телом вообще никому; это третье состояние не имело, так сказать, текста, оно выливалось только в песню без слов, в какую-то высокую музыку. И Диотима все еще строго следила за тем, чтобы говорить ни в коем случае не о себе самой, а только о «женщине» вообще; ее взгляд каждый раз грозно останавливал Ульриха, когда его слова пытались слить этих двух в одно целое.