Начинается период колебаний. Наш друг временами поддерживает то демократические меры, то антирабочие ограничения. Временами он вообще не хочет принимать никаких решений. С него хватит: мир стал слишком запутанным, слишком полным эгоизма и распри. Прежняя ясность, прежняя самопожертвенность улетучились. Он оставляет роль болтающейся по волнам пробки; он становится балансером и олимпийцем.

Хоть он теперь и над битвой, но все еще страдает от пережитого крушения. Полный печали и сердитых идеалов, он бранит современников за их приземленность. Он обличает даже вождей, за которыми некогда шел и которых, может быть, до сих пор рассматривает как лучших среди дурной компании. На каждую сделанную ими в ходе борьбы тактическую уступку он нападает как на предательство всего дела. Почему они не хотят слушать? Почему не видят того, что так ясно ему с высоты? "О tempora, о mores", – вздыхает он, не помня больше ничего из Цицерона.

Наш друг в этом моем описании – обобщенный образ, но он не выдумка. Он представляет собой даже целое направление мысли, простирающееся из семнадцатого века вплоть до двадцатого, – так называемую либеральную традицию.

Традиция эта возникла как оправдание капиталистического общества в противоположность феодализму. Она до деталей разработала юридическую систему индивидуальных прав на собственность.

Она же создала доктрины политической демократии и гражданских свобод, служившие мощным оружием против феодальных лордов. После 1688 г. Локк добавил к составу либеральной теории еще и учение о всеобщей терпимости, принцип "живи и дай жить другим". Ведь купечество успело обнаружить, что нельзя распространить торговлю по всему земному шару или даже просто гармонично вести ее в Европе, оставаясь слишком нетерпимым во мнении других людей. Как заметил в 1750 г. Джозия Теккер, религиозная свобода – хорошая вещь при ее рассмотрении "просто с коммерческой точки зрения".

Частная собственность, политическая демократия и терпимость – вот три главные стихии либеральной традиции. Сама по себе эта традиция оказалась, по-видимому, самой могущественной за все Новое время. Многие из нас в западном мире выросли в ней, и наше политическое мышление коренится в ней как в системе самоочевидных истин.

В последнее двадцатилетие, однако, три принципа либерализма перестали уживаться между собой с прежней безмятежностью. Итало-германская группа капиталистов, принявшая фашизм ради упрочения частной собственности (своей собственной), явно принесла в жертву оба остающихся принципа либерализма. Ее влияние так глубоко сказалось на новейшей истории, что, кажется, примирить между собой все три принципа уже не удастся. Примиримы ли они вообще, еще выяснится в ходе современных событий.

Я в недостаточной степени пророк, чтобы знать непосредственный исход этих событий. Но без большого риска можно, по-видимому, сказать, что если существующая система частной собственности окажется в достаточной мере совместима с улучшением уровня жизни дома и с увеличением свободы для колониальных народов за границей, то примирение трех принципов произойдет. Но если система частной собственности будет защищать себя путем сбивания уровня жизни и дальнейшего порабощения колониальных народов, то никакое примирение принципов окажется невозможным. Перед лицом этой альтернативы либералы должны либо возродить свой либерализм на более высоком уровне, либо преобразовать его в какую-то другую теорию, которая будет больше отвечать социальному прогрессу.

Что бы ни случилось, люди явно уже не имеют права уходить от деятельности в обществе или бесконечно откладывать ее на потом. Даже просто с точки зрения познания мира бесспорно то, что для нерешительного все тонет в тумане и пустоте. Выдержка, терпимость, беспристрастие и все подобные превосходные качества – пособники решения, а не помехи ему; и нам никогда не следует практиковать их с исключительностью, препятствующей достижению тех самых целей, ради приближения к которым они нам были даны.

Глава шестая

О ТОМ, ЧТО ВСЕ ЗАВИСИТ ОТ НАШЕГО МЫШЛЕНИЯ

Как быстро они мелькают, эти синие и красные пятна. Перевернутый белый треугольник рассечен голубой полосой. Вот малиново-красная выпуклость с искрами желтизны. Под ногами сплошная твердость. Цветовые пятна пронизаны звуками. Штрихи вращающейся серости сопровождаются тихим шуршанием. При остановке черной прямоугольной продолговатости у красного круга слышны скрипучие звуки. Сладкий и острый вкус идет от звуков и пятен. Приятное чувство от осязаемой податливости чего-то твердого, интимное ощущение продолжающегося и успешного усилия.

Так, определенный отрезок мира будет выглядеть для вышедшего на вечернюю прогулку солипсиста. Он шагает по городской улице, наблюдая по мере своего движения других людей. Замечает человека в белой сорочке и голубом галстуке, женщину в малиновой шляпке с желтыми перьями. Слышит шорох автомобильных пшн по мостовой, скрип тормозов при остановке грузовика перед светофором. Он ощущает сладость во рту, потому что жует конфету. Каждое движение челюстей питает в нем яркое чувство свершения.

Ну вот еще, подумаете вы, что за манера описывать совершенно рядовые события! Согласен: странная. Только манера эта не моя, потому что я просто воспроизвожу язык, ставший модным в современной философии. Теперь мода говорить о "цветовых пятнах", а не об "объектах" на том основании, что первый из этих двух терминов заставляет нас принимать на веру заведомо меньше вещей, чем второй, и потому обходит явно большее число проблем. Дело в том, что вся эта теория порождена бесконечной осторожностью. Философ, стремящийся одновременно быть и точнее, и ближе к эмпирии, знает (или ему так кажется), что в его сознании, несомненно, присутствует красное пятно, хотя никогда не может установить, существует ли какой-либо возбуждающий в нем это пятно предмет. А он чувствует, что лучше не принимать на веру то, в чем нельзя удостовериться.

Из всех слов "солипсизм" наиболее верен своей этимологии. Намеренный акт, а не бессознательный рост, составил его из двух латинских корней, первый из которых значит "одинокий", второй – "сам". Таким образом, термин становится на удивление ярким выражением той точки зрения, что каждый человек непосредственно осознает только свое собственное существование и наполняющие его сознание ощущения. Если, кроме того, еще считать, что подобное непосредственное осознание есть единственная гарантия подлинности нашего познания всего существующего, то неизбежен вывод, что существование нашей "самости" и существование наших ощущений – единственная непреходящая достоверность.

Шаг от сомнения к отрицанию короток и прост. Если я знаю только свое собственное существование и существование моих ощущений, то мне неизвестно существование чего-либо и кого-либо. А если мне неизвестно существование чего-либо или кого-либо вовне, то какой мне толк принимать на веру это их существование? Вообще, какой толк принимать на веру то, чего я никогда не смогу узнать? Во мне поднимается убеждение, что, вероятно, в мире и нет ничего, кроме сознающего Меня. С течением времени "вероятно" исчезает. Мой осторожный агностицизм рассеивается перед согревающей уверенностью, что я один существую. Звезды, солнце и планеты мельчают и становятся мебелью в комнатушке моего сознания; здесь среди чудес сижу Я, одинокий и терпеливый восприниматель, архетип всего бытия, вечная и нерушимая Самость.

Что делает Самость в своем затворничестве? Мыслит. Через нее проходят чувства, желания, идеи. В прозрачности простого сознания она несет на себе, словно какой-то неутомимый Атлант, громаду бесчисленных миров. Существует ли съедобная пища и питаемое ею тело? Да, поскольку мое сознание преподносит их мне. Существуют ли стулья, на которые тебя усаживают, и люди, с которыми ты говоришь? Да, поскольку у меня есть "пучки ощущений", отвечающие этим наименованиям. Делятся ли вещи на добрые и злые? Да, в меру своего соответствия или противоречия моим ощущениям и желаниям. Вещи существуют, поскольку я мыслю их. Ценности существуют, поскольку я мыслю их. Все зависит от нашего мышления.