Когда в 1938 г. Гитлер вступил в Австрию, он вынудил эмигрировать наряду с другими талантливыми интеллектуалами также и некоторых представителей философской школы, известной под названием "Wienerkreis".[67] Эта школа сложилась в середине 20-х годов нашего века и своими корнями уходила в XIX в. в работы Эрнста Маха и в XVIII в. в философский критицизм Юма. В центре внимания этой школы были вопросы логики и научного метода. Ее представители были убеждены, что если не все, то большинства основных философских проблем возникло из-за небрежного обращения с языком. Поэтому была поставлена задача очистить философский язык от двусмысленностей синтаксиса и определений. Так возник логический позитивизм.

Основателям этой школы досталась нелегкая жизнь. Мориц Шлик был убит одним студентом перед аншлюссом. Война забросила Витгенштейна в Англию, а Карнапа в США. Кроме того, они обнаружили, что позитивизм, уже проникший на Запад, принял там такую форму, какую они сами вряд ли желали ему придать. Новые энтузиасты позитивизма начали и социальные проблемы толковать так, как если бы они были чисто языковыми проблемами, а борьба против фашизма шла лишь в область определения понятий. В то время как "воображаемые углы круглой Земли"[68] пылали яростью и самопожертвованием, под терпеливыми руками новообращенных позитивистов вырастало то, что Карнап назвал "der logische Auibau der Welt"[69].

Как они могли в такое время и столь долго проявлять интерес к возведению "логической структуры мира"? Я не хочу сказать, что эта задача не важна, даже частичное ее исполнение могло бы пролить много света на все остальные проблемы. Но когда люди, подобные логическим позитивистам, утверждают, что здесь единственная задача философии и что сама философия есть всего лишь "критика языка"[70], то мы вправе задать вопрос, как могла процветать в столь неистовую эпоху такая анемичная и осторожная теория. Ответить можно было бы приблизительно так. Представьте себя членом общества, на которое обрушилось какое-то бедствие. Если вы считаете, что общество способно пережить это бедствие и залечить раны, то вы неизбежно свяжете себя с рядом философских предпосылок, полагая, например, что мир не является статичным и, следовательно, социальные изменения возможны или что общество может быть объектом познания и управляться на основе полученного знания. Но если вы считаете, что беда непоправима, то соответствующим образом меняются и ваши философские взгляды. Вы можете решить терпеливо сносить происходящее и, значит, впадете в стоицизм, вы можете начать с оглядкой срывать цветы удовольствий и, таким образом, впасть в эпикурейство; вы можете презреть все общепризнанные ценности и, следовательно, примкнуть к циникам; вы можете убедить себя в абсолютной невозможности познания, в невозможности даже быть уверенным в своем несчастье и в результате оказаться на позиции скептицизма. Все эти четыре философских направления пользовались успехом в Греции после македонского завоевания. Они как бы смоделировали идеологическую обстановку на все будущие времена мировых катастроф.

Если же общество находит путь к исцелению, эти философские направления начинают стушевываться – частично из-за их дальнейшей бесполезности, частично из-за выявляющегося их противоречия повседневному опыту людей. По мере разрешения социальных проблем люди убеждаются, что на самом-то деле они обладают знанием, – и скептицизм блекнет в их глазах. Разрешение проблем означает возросшее благосостояние и лучшее его распределение. Отсюда – большая доступность удовольствий, меньше невзгод, и признанные ценности все больше упрочивают свое положение. Для эпох бурного развития характерно доверие к ценностям и богатство идей. Завоевания каждого нового дня приводят в смущение скептиков; успех отвлекает циников от их цинизма; искатели удовольствий освобождаются наконец от отравляющей их жизнь настороженности, а терпеливые в несчастьи стоики становятся нетерпеливыми при свете надежды. Неповторимо прекрасными кажутся все перспективы, и в таких условиях никому и в голову не придет считать философию, осеняющую возрождение мира, всего лишь говорением о говорении.

Но если исцеление отсрочивается, а ожидаемого поворота к лучшему все нет и нет, если, напротив, появляются мрачные предзнаменования ухудшения положения, то философия принимает другое направление. С одной стороны, налицо грозящий нам всем социальный кризис, с другой – наша собственная растерянность и отказ от поисков средств исцеления. Возможно, причиной всему недостаточная настойчивость наших поисков. Но, так или иначе, мы с грустью расписываемся в собственном поражении. Нас начинают посещать мысли о том, что, может быть, мы не там искали. Мы в замешательстве. Но не вызвано ли наше замешательство двусмысленностью синтаксиса и неясностью определений? Мы чувствуем себя несчастными. Но если мы сможем правильно определить слово "несчастье", то не выяснится ли, что в конечном-то итоге мы счастливы. На нашем банковском счету не имеется денег. Но если бы мы действительно поняли синтаксис выражения "имеется" и смысл отрицания, то, может быть, обнаружили бы, что мы богаты? Всякое замешательство – от плохо сформулированной речи. Все проблемы сводятся просто к языку.

Красота этого решения – в его простоте. Любой рассудительный человек может усвоить эту практику или понять ее, наблюдая со стороны. Потребуется, пожалуй, только немного посидеть в библиотеке над крупными словарями и трактатами по грамматике да проштудировать внушительный труд Кожибского "Наука и здравомыслие"[71], который Стюарт Чейз, по его словам, прочел "от начала до конца трижды, а отдельные места – до десятка раз"[72]. Все это немного похоже на то, как если бы вы попытались расширить круг своих друзей за счет лиц, имена которых взяты вами из телефонного справочника.

Вселяющая ужас проблема и легкое, изящное решение – какой поразительный контраст! Социальные катастрофы – это накал страстей. А что может быть безмятежней семантика? Чтобы убивать друг друга из-за ошибок в синтаксисе и неясности определений – для этого надо быть сумасшедшим. Каждый правоверный семантик и чувствует себя островком здравомыслия в океане безумия. Он правильно формулирует свои высказывания, и его слова имеют строго определенное значение. Если водоворот событий захватит его, что ж, тогда ничего не поделаешь, но его невмешательство не только допускается, но и предписывается его философией. Ему предписан эскапизм.

Между переусложненными высказываниями Витгенштейна и их интерпретацией у Чейза есть несомненная разница, однако между ними отношение непосредственной преемственности. Что Витгенштейн преподносит как критику языка, то Чейз делает социальной программой. Ученик и дилетант раскрывает нам новую мысль учителя и мудреца. Это обнаруживается в рассуждениях Чейза о гражданской войне в Испании, очистительным пламенем обнажившей позиции каждого человека. Луи Фишер в газете "Нейшн" от 27 марта 1937 г. писал:

"Наглое вторжение в Испанию продолжается. Фашистские силы, откровенно нарушая ими же принятые обязательства, все нормы международного права и все принципы порядочности и гуманности, пытаются подавить испанский народ и его демократически избранное конституционное правительство. Можно подумать, что нас это не касается. Праздные и самодовольные, мы отказываем испанской демократии в средствах защиты. Нейтралитет, доведенный до своего логического завершения, сделал Америку по сути дела профашистской".

Цитируя эту выдержку, Чейз делает следующее замечание:

"Таким образом, мы видим те же самые эмоции, те же самые лозунги, тот же призыв укреплять демократию, которые помним по 1916 г. М-р Фишер, как я понимаю, готов в случае необходимости идти воевать за Россию. Я – нет. Я один из величайших ленивцев и самодовольных наблюдателей, каких вы когда-либо видели"[73].