Своего друга я увидел, когда на гробу заколачивали крышку. В деталях разобраться удалось далеко не сразу, но, несмотря на застилавшие глаза слезы, я понял, что врачи действительно сделали все от них зависящее.

Увы, рассудок Майерса был болен неизлечимо. Он жаловался на головную боль и страдал от депрессии. Даже морфин не помогал. Его оставили одного лишь на минуту, когда он притворился спящим. За это короткое время Майерс успел выбраться из кровати, разыскать ножницы и воткнуть в пустую глазницу. Пытаясь пробить себе череп, он потерял много крови и через два дня скончался.

Его мать рыдала, отец стоял словно тень, а я утешал их как мог. Горе заслонило все мое сознание, а холодная бесстрастная память фиксировала отдельные детали: у миссис Майерс сумка от Гуччи, на запястье ее мужа — золотой «Ролекс». Мой друг всегда жил экономно, я и не подозревал, что у него богатые родители.

Я помог им организовать транспортировку тела в Штаты, отправился в Ниццу и смотрел, как в самолет погружают контейнер с гробом. Обняв миссис Майерс и пожав руку ее супругу, я проводил их на регистрацию, а через час вернулся в Ла-Верж.

Вернуться меня заставило обещание. Хотелось облегчить страдания Майерса и свои собственные. Мы ведь друзьями были... «У вас столько забот: перелет в Денвер, организация похорон. — Мое горло судорожно сжалось. — Позвольте мне помочь! Оплачу его счета, упакую вещи... — дыхание снова перехватило, — книги и перешлю вам. Пожалуйста, разрешите сделать хотя бы это! Мне не в тягость... Я должен хоть что-нибудь сделать!»

* * *

В соответствии с первоначальным планом Майерс поселился в номере, где когда-то жил Ван Дорн. Это оказалось не так уж и сложно. Администрация отеля гордилась этим номером, поддерживала соответствующий концу девятнадцатого века интерьер и рекламировала в красочных проспектах. Обычно туристов здесь пруд пруди, но та весна выдалась поспокойнее, и за весьма солидную плату Майерсу разрешили снять этот номер.

Я поселился в соседней комнате, по размерам напоминавшей шкаф-купе. Настроение прескверное, апатия полнейшая, но делать нечего, и, заставив себя подняться, я пошел в ван-дорновский номер за вещами Майерса. Репродукции, море репродукций, некоторые окроплены кровью. С тяжелым сердцем я стал собирать их в стопку.

Так я и нашел дневник.

В университете нас знакомили с представителями постимпрессионизма, среди прочих и с Ван Дорном. Помню, как, готовясь к семинару, читал его дневник. Большой альбом с репродукциями, а в конце фотокопии страниц дневника, естественно, с переводом, ссылками и комментариями. Похоже, Ван Дорн с юности увлекался шарадами, но после нервного срыва текст превратился в настоящий шифр. Почерк великого голландца вообще не отличался аккуратностью, а по мере помутнения рассудка на месте букв появлялись непонятные символы.

Сидя за небольшим письменным столом, я листал страницы, то и дело натыкаясь на знакомые фразы. Чем дальше, тем страшнее становилось. Слова и символы кажутся знакомыми, и все же... И все же это не художественно изданный дневник, что я читал в юности. Это блокнот, и, как бы мне ни хотелось верить, что Майерс каким-то образом заполучил оригинал, зачем себя обманывать? Бумага белая, а не хрупкая и желтая, чернила не выцветшие, а ярко-синие. Блокнот куплен и исписан недавно. Это дневник не Ван Дорна, а Майерса. Обжигавший мою кожу холодок превратился в лаву.

Подняв глаза от клетчатых страниц, я увидел небольшую этажерку, а на ней блокноты, точно такие же, как тот, что был у меня в руках. Дрожащими от страха и волнения руками я схватил их и стал сравнивать текст. Неужели Майерс, высунув от старания язык, переписывал слово за словом, закорючку за закорючкой, пытаясь добиться полного сходства? Восемь раз!

Мой друг не в исследования погрузился, а в больное сознание Ван Дорна, и вот к чему это привело. Голландец выколол себе глаза кистью, а в психиатрической лечебнице пытался вскрыть ножницами череп. Совсем как Майерс... Или наоборот. Получается, на каком-то этапе мой друг исчез, превратившись в тень Ван Дорна.

Словно испуганные птицы, мои руки взметнулись к лицу, из горла вырвался полустон-полувсхлип. Дрожь колотила, как при лихорадке. Сознание тщилось унять боль. «Оранжевый для боли» — так, кажется, говорил Майерс. От отчаяния мне чудилось, что в номере слышится хрипловатый голос моего друга: «Настоящие исследователи, посвятившие Ван Дорну жизнь... Непризнанные гении, они страдали... Выкололи себе глаза». Неужели тоже кистью? Неужели тоже стремились к полному совпадению и вскрывали ножницами себе черепа?

Репродукции... Некоторые я уже снял, но сколько их еще? На стенах, кровати, окнах и даже потолке бешеный водоворот ярких красок, блеска, великолепия.

По крайней мере, они когда-то казались мне великолепными. С тех пор как в музее «Метрополитен» Майерс навсегда сместил фокус моего зрения, я видел не согретые солнцем кипарисы, мирные поля, сады и луга, а заломленные руки, разверстые пасти, черные точки измученных глаз и распухшие синие узлы бьющихся в смертельной агонии тел. «Синий для безумия»...

Надо же, небольшая корректировка восприятия — и на месте садов и лугов появляются ухмыляющиеся демоны. Воистину Ван Дорн основал новое направление импрессионизма, населив творения божьи отвратительными тварями. Его картины не славили Создателя, а внушали отвращение. Везде, куда бы он ни посмотрел, Ван Дорн видел собственный кошмар. В самом деле, синий для безумия... Если слишком зациклиться на нем в частности и безумном таланте Ван Дорна в целом, то сойдешь с ума. «Умоляю тебя, заклинаю, никогда больше не смотри на картины Ван Дорна!» Может, перед тем как окончательно угаснуть, рассудок Майерса ненадолго просветлел, и он пытался меня предупредить? «Не могу больше... Больно, больно!!! Очень устал. Уезжаю домой». В каком-то смысле так и случилось.

А потом вспомнилось еще кое-что ужасное: «Они все пытались писать в стиле Ван Дорна», — сказал Майерс. И, словно по мановению волшебной палочки, из пестрого сумбура репродукций глаза вычленили два прикрепленных к стене рисунка. С неистово бьющимся сердцем я встал из-за стола и подошел поближе.

Любительские рисунки... Хотя все правильно — Майерс, в конце концов, был лишь теоретиком. Краски наложены неумело, особенно пятна синего и оранжевого. Кипарисы кривобокие, скалы у их основания на скалы-то не похожи. Небо — просто синяя полоска. Зато ясно, что обозначают черные точки и неловкие синие мазки. Крошечные лица, они угадывались, хотя полноценно изобразить их Майерсу не хватило таланта. Зато ван-дорновское безумие каким-то образом передалось.

В деревенской церкви зазвонили колокола, и, упав на колени, я стал молиться о том, чтобы мятежная душа моего друга нашла покой.

* * *

Было совсем темно, когда я наконец вышел из отеля. Хотелось вырваться из мрака ван-дорновского номера, прогуляться и как следует все обдумать. Ноги сами привели меня к зданию клиники, где Майерсу удалось завершить начатое в отеле. В приемном покое я назвал фамилию друга и через пять минут познакомился с привлекательной темноволосой женщиной слегка за тридцать.

Кларисса, так звали медсестру, говорила по-английски более чем прилично.

— Вы выхаживали моего друга, — начал я, — а потом прислали его письмо со своей припиской.

Женщина кивнула.

— Мистер Майерс очень меня беспокоил. Он так страдал!

Флуоресцентные лампы заливали коридор мертвенно-голубым светом. Мы присели на кушетку.

— Пытаюсь понять, почему он это сделал. Кажется, я знаю, в чем дело, но хотелось бы услышать ваше мнение.

В теплых карих глазах собеседницы появилось настороженное выражение.

— Мистер Майерс безвылазно сидел в своем номере, постоянно работал. — Кларисса покачала головой. — Порой разум превращается в ловушку, в которой гибнет душа.

— Но ведь он радовался тому, что сюда приехал?

— Да.

— Несмотря на исследования, вел себя так, будто приехал в отпуск?