В 1847–1848 годах у него собирались по пятницам гости, вели политические разговоры, толковали о необходимости перемен в России, обсуждали европейские события. Кружок этот был в чем-то, должно быть, сродни петрашевцам.

Весною 1849 года и над Иринархом Ивановичем нависла опасность. Вигель доносил следователю по делу петрашевцев: «Нечаянный случай дал мне по заочности узнать об одном Введенском, поповиче, говорят, с чрезвычайным умом и с изумительными правилами безнравственности и безбожия… Он задушевный друг Петрашевского, но так благоразумен, что не принадлежит ни к какому обществу».

К счастью, гроза прошла стороной. Иные из посетителей кружка попрежнему стали захаживать к Иринарху, но уже не по пятницам, как бывало, а по средам. Разговоры на первых порах велись осторожнее – больше о способах зарабатывать деньги пером, об издателях и журналах, о переводах, о школах. С конца 1849 года стал появляться здесь по средам и Чернышевский.

Вскоре между ними завязались дружеские отношения, что сыграло свою роль на первом этапе деятельности Чернышевского на педагогическом поприще и в журналистике. Участие его в кружке Введенского, родственном кружку Петрашевского, также имело некоторое значение в развитии мировоззрения будущего вождя освободительного движения шестидесятых годов.

Должно быть, он хорошо запомнился тем из гостей Введенского, которые были склонны лишь к самым умеренным либеральным разговорам, да и то ведущимся шепотом и с оглядкой «Помню очень хорошо, – неприязненно писал один из них, – на вечерах Введенского этого рыжеволосого юношу, который рьяно защищал фантазии коммунистов и социалистов».

Сам хозяин дома был весьма благорасположен к своему новому посетителю. «Беседуя с ним, поверите ли, – говаривал Иринарх Иванович, – право, не знаешь, чему дивиться: начитанности ли, массе ли сведений, в которых он умеет отличнейшим образом разобраться, или широте, проницательности и живости его ума. Замечательно организованная голова! Он, может быть, превзойдет Белинского».

IX. «Казнь» петрашевцев

Ранним декабрьским утром 1849 года множество народа двигалось по направлению к Семеновскому плацу, на котором колоннами выстроились войска частей Петербургского гарнизона. Они образовали параллелограмм по сторонам деревянного помоста с входною лестницею. Помост был обтянут траурной материей. Городовые оцепили плац, чтобы сдерживать народ, стекавшийся массами. Около восьми часов утра осужденных вывезли из крепости. При каждом из них сидел рядовой внутренней стражи, а по бокам карет следовали верховые. Кортеж открывался отрядом жандармов, ехавших с обнаженными шашками. Окна карет замерзли, разглядеть лица заключенных было невозможно. На валу стояли толпы безмолвного народа. Вся площадь была покрыта свежим, выпавшим за ночь снегом.

Неподалеку от эшафота приговоренных выводили из карет и ставили в ряд. С волнением оглядывали они осунувшиеся, бледные лица друг друга после восьмимесячной разлуки, здоровались, переговаривались между собою.

Кареты продолжали подъезжать. Один за другим выходили из них заключенные: Петрашевский, Львов, Филиппов, Спешнев, Ханыков, Кашкин, Европеус, Достоевский, братья Дебу, Пальм…

Прежде чем ввести осужденных на эшафот и объявить им приговор, их повели перед фронтом. Впереди шел священник, замыкали процессию Кашкин, Европеус и Пальм. С трудом шагая по глубокому снегу, осужденные переговаривались между собою:

– Что с нами будут делать?

– Для чего поставлены столбы около эшафота?

– Должно быть, привязывать будут… Военный суд, казнь расстрелянием…

– Неизвестно, что будет… Может быть, всех на каторгу…

Непроницаемо-холодными глазами встречали и провожали проходивших ряды выстроенных батальонов, сомкнутых в каре.

Обойдя их, осужденные поднялись по тряским ступеням лестницы на эшафот. Вслед за ними вошли и тотчас выстроились на помосте конвойные. Аудитор выкликал петрашевцев по фамилии. Плац-адъютант следил за тем, чтобы преступники были расставлены в порядке, определенном приговором генерал-аудиториата.

Их поставили двумя неравными рядами, перпендикулярно к городскому валу

Хриплый звук рожка тревожно разнесся в морозном воздухе.

– На караул! – раздалась команда.

– Шапки долой! – приказал осужденным плац-адъютант и, видя, что только немногие исполнили приказание, сердито крикнул: – Снять шапки, говорю! Приговор будут читать!

Солдаты, стоявшие позади осужденных, стали стаскивать шапки с тех, кто мешкал.

После того как аудитор невнятно и торопливо прочитал каждому формулу обвинения и приговор военного суда, осужденных облачили в предсмертное одеяние – белые холщовые саваны с капюшонами и длинными рукавами. Священник взошел на эшафот, держа в руках евангелие и крест. За ним принесли и установили на эшафоте аналой. Священник обратился к приговоренным с краткой проповедью. Когда он удалился, солдаты по знаку плац-адъютанта свели с эшафота Петрашевского, Григорьева, Момбелли и привязали их к столбам, вкопанным перед тремя ямами. На лица им надвинули капюшоны. Взвод солдат, выстроившийся напротив, по команде взял ружья на прицел. В эту самую минуту раздался барабанный бой, и прицеленные ружья разом вдруг были подняты стволами вверх…

К эшафоту подъехал экипаж. Из него вышел фельдъегерь, привезший указ, которым царь заменял смертную казнь каждому особым наказанием. Петрашевского, Момбелли и Григорьева отвязали от столбов и снова ввели на эшафот. Снова аудитор, обращаясь к каждому из приговоренных, прочел окончательный приговор.

Палачи – их было двое – в старых цветных кафтанах взошли и стали позади ряда, начинавшегося Петрашевским. Ссылаемые в Сибирь опустились на колени, и палачи начали ломать шпаги над изо головами. Это длилось более двадцати минут. Затем на середину помоста вышли кузнецы, неся в рунах тяжелую связку ножных кандалов, предназначавшихся для Петрашевского. Они бросили их на дощатый пол эшафота у самых его ног. Потом, опустившись на колени, принялись не спеша заковывать его в кандалы. Некоторое время он стоял спокойно, чуть склонив, по всегдашнему своему обыкновению, голову набок, но затем вдруг нервным, порывистым движением выхватил у одного из них тяжелый молоток и, сев на пол, с ожесточением стал сам заколачивать на себе кандалы.

Скрипя по снегу полозьями, к эшафоту подъехала кибитка, запряженная тройкой лошадей. Из нее вылезли жандарм и фельдъегерь. На Петрашевского напялили казенный тулуп и шапку с наушниками. Единственный из всех осужденных, он, по «высочайшей» конфирмации, ссылался без срока в каторжные работы в рудниках, и его решено было немедленно везти в Сибирь, прямо с Семеновского плаца с остальными не так спешили…

– Пора отправляться, – сказал фельдъегерь и предложил Петрашевскому итти в кибитку.

– Я еще не окончил все дела, – ответил Петрашевский.

– Какие у вас еще дела? – удивленно спросил его плац-адъютант.

– Я хочу проститься с моими товарищами.

– Ну, это вы можете сделать, – недовольно пробормотал плац-адъютант.

С трудом передвигая ноги в кандалах, Петрашевский переходил от одного узника к другому, обнимая и целуя их на прощание. С иными он прощался молча, иным бросал два-три слова. У некоторых на глазах видны были при этом слезы.

– Прощайте, более мы уже не увидимся, – сказал он, поклонившись в последний раз всем, и хотел уже было направиться к кибитке, но, словно бы вспомнив что-то, остановился и, осмотрев свое одеяние, возбужденно произнес, язвительно улыбнувшись: – Ей-богу, как они умеют одевать людей! В таком костюме делаешься противен сам себе!

Должно быть, это дерзкое замечание его вывело из себя одного из генералов, находившихся подле эшафота.

– Экий ты негодяй! – крикнул он и с этими словами плюнул в лицо Петрашевскому.

– Сволочь! – громко ответил Петрашевский. – Хотел бы я видеть тебя на моем месте…

Торопливо подталкиваемый солдатом и жандармом, сошел он с лестницы и влез в кибитку. Рядом с ним уселся фельдъегерь. Жандарм с саблей и пистолетом у пояса поместился около ямщика.