Превосходно понимая ограниченность и условность буржуазных «свобод», Чернышевский подходил к этому вопросу как материалист и революционер, заявляя, что «человек, зависимый в материальных средствах существования, не может быть независимым человеком на деле, хотя бы по букве закона и провозглашалась его независимость». Он отлично знал, что благами прогресса и цивилизации на Западе пользуется не народ, а буржуазия, что массы народа и в Западной Европе погрязают в невежестве и нищете.

«Страшную картину современного быта своей родины представляет каждый из западноевропейских писателей, если только он добросовестен и стоит по мысли в уровень с гуманными идеями века. Это прискорбное разноречие действительности с потребностями и идеалами современной мысли с году на год становится тяжеле в Западной Европе».

Чернышевский одинаково отрицательно относился к национальному самодовольству, у кого бы оно ни проявлялось.

Вся революционно-общественная деятельность Чернышевского была воплощением его патриотического стремления «двинуть вперед человечество по дороге несколько новой».

Патриотизм Чернышевского был совершенно свободен от каких бы то ни было черт национальной ограниченности. Узкое понимание «патриотизма» было чуждо революционному демократу.

Разоблачая реакционную сущность панславистских призывов к «объединению» славян под эгидой российского самодержавия, Чернышевский клеймил лицемерие этих непрошенных «опекунов» малых народов. Он противопоставлял их шовинистическим планам идею солидарности братских народов в борьбе за демократию. С живейшим сочувствием относился Чернышевский к славянским народам, которые стонали под гнетом немцев и турок. «В сочувствии бедствиям австрийских славян мы не уступим никому», – писал он в одной из статей.

Судьбы братских народов были действительно близки и дороги Чернышевскому. Любовь к их искусству и культуре пробудилась в нем рано и не угасала никогда. В университете он считался по праву лучшим учеником крупнейшего русского слависта И.И. Срезневского. Еще тогда он пристально изучал историю и культуру славянских стран. Он превосходно знал поэзию Адама Мицкевича, Яна Колара, создания сербского эпоса, чешский «Любушин суд», песни из Краледворской рукописи.

В своих первых журнальных рецензиях он заявлял о мировом значении сербских народных песен, не уступающих, по его мнению, своими достоинствами эпосу Гомера. Эти песни отразили мужество и свободолюбие народа, писал Чернышевский, добавляя, что такое богатство эпоса могло возникнуть только там, где народные массы «волновались сильными и благородными чувствами».

В дальнейшем в своих политических обзорах и статьях Чернышевский проявлял неизменное сочувствие освободительным стремлениям славянских народов.

XVIII. Приход Добролюбова в «Современник»

Один из учеников Чернышевского по Саратовской гимназии, Н. Турчанинов, учившийся в Петербурге в Педагогическом институте, принес ему однажды летом 1856 года рукопись статьи своего товарища по институту с просьбою посмотреть, годится ли она для «Современника». Это была статья Н. Добролюбову о «Собеседнике любителей российского слова». Турчанинов, юноша, по словам Чернышевского, «очень благородного характера и возвышенного образа мыслей», чрезвычайно расхвалил автора, сказав, что горячо любит его.

С первого же взгляда на статью Чернышевский увидел, что она превосходно написана и что мнения, в ней выраженные, очень близки по духу «Современнику».

– Статья хороша, – сказал он Турчанинову, когда тот явился за ответом, – она будет напечатана в «Современнике», передайте автору, что я прошу его побывать у меня.

Чернышевский запамятовал, что еще прежде того ему уже доводилось слышать фамилию автора этой статьи от И.И. Срезневского, который в 1855 году рассказал ему, что два студента Педагогического института, Щеглов и Добролюбов, попали в беду: у них были найдены заграничные издания Герцена. Директор института Давыдов собирался предать огласке это дело, что грозиио студентам очень серьезными последствиями, – может быть, тюрьмой и ссылкой. Обоих студентов было жаль Срезневскому, но особенно жалел он Добролюбова, человека, по его отзыву, благородного, необыкновенно даровитого и уже обладавшего обширнейшими познаниями. С большим трудом удалось Срезневскому и другим профессорам «урезонить» Давыдова и избавить тем самым молодых людей от беды. Узнав о благоприятном исходе дела, Чернышевский забыл об этой истории, позабыл и фамилии этих студентов, слышанные тогда от Срезневского.

Когда Добролюбов пришел к Чернышевскому познакомиться и поговорить о своей статье, между ними завязалась многочасовая беседа. «Я спрашивал, – рассказывает в своих воспоминаниях Чернышевский, – как он думает о том, о другом, о третьем; сам говорил мало, давал говорить ему. Дело в том, что по статье о «Собеседнике» мне показалось, что он годится быть постоянным сотрудником «Современника». Я хотел узнать, достаточно ли соответствуют его понятия о вещах понятиям, излагавшимся тогда в «Современнике». Оказалось, соответствуют вполне. Я, наконец, сказал ему: «Я хотел увидеть, достаточно ли подходят ваши понятия к направлению «Современника», вижу теперь, подходят; я скажу Некрасову, вы будете постоянным сотрудником «Современника». Он отвечал, что он давно понял, почему я мало говорю сам, даю говорить всё ему и ему. Тогда я стал спрашивать его о личных его делах. Рассказав об отце, о своем сиротстве, о сестрах, он стал говорить о своем положении в Институте; дошло дело до того, что он находится в опале у Давыдова, по поводу того, что у него и Щеглова (не помню эту фамилию, кажется – Щеглов) были найдены заграничные издания Герцена. Только тут мне вспомнилась история, слышанная от Срезневского. «Так это были вы, Николай Александрович! Вот что!» Мысли у меня в ту же секунду перевернулись. «Когда так, то дело выходит неприятное для вас и для меня, нуждающегося в товарище по журнальной работе эту статью, так и быть, поместим; одну статью можно утаить от Давыдова. Но больше не годится вам печатать ничего в «Современнике» до окончания курса. Если бы Давыдов узнал, что вы пишете в «Современнике», то беда была бы вам».

Так началось знакомство Чернышевского с Добролюбовым, перешедшее вскоре же в теснейшую дружбу и неразрывный союз в борьбе их за общее дело.

Ни до этого знакомства, ни после смерти Добролюбова Чернышевскому не случалось встречать людей, которые были бы столь же близки ему па своим взглядам и убеждениям, по всему своему душевному строю. Разница в возрасте не играла тут роли, хотя Добролюбов был лет на восемь моложе Чернышевского. Ранняя зрелость мысли, необыкновенно высокий уровень знаний, широта кругозора, цельность и последовательность воззрений на жизнь, исключительная требовательность к себе – вот что поражало всех, кому приходилось сталкиваться с Добролюбовым. Словно бы предчувствуя, как коротка будет его жизнь, Добролюбов неустанно расширял свои знания и спешил кипучей деятельностью возместить ее кратковременность.

Трудно сказать, с чьей стороны была сильнее привязанность и любовь, щедро проявленные ими друг к другу. Чернышевский говорил впоследствии, что он любил Добролюбова, как сына. Ни малейшей тенью не омрачены были их отношения. Чернышевский, переживший младшего друга на двадцать восемь лет, посвятил много сил и времени собиранию и обработке материалов для биографии Добролюбова. С поразительной скрупулезностью стремился он воссоздать день за днем историю этой короткой, но славной жизни, посвященной служению родине.

В романе «Пролог», написанном в сибирской ссылке, Чернышевский вывел Добролюбова под фамилией Левицкий. (Это, как уже говорилось раньше, фамилия его первого друга на жизненном пути, саратовского семинариста, даровитого юноши, сломленного уродливыми условиями жизни.) Впечатление от первой встречи с Добролюбовым отражено в романе следующим образом: Волгин (Чернышевский) говорит своей жене на другой день после знакомства с Левицким (Добролюбовым): «Проговорил с ним часов до трех. Это – человек, голубочка, со смыслом человек. Будет работать… Да ему двадцать первый год только еще. Замечательная сила ума!.. Ну, пишет превосходно, не то, что я: сжато, легко, блистательно, но это, хоть и прекрасно, пустяки, разумеется, – дело не в том, а как понимает вещи. Понимает. Все понимает, как следует. Такая холодность взгляда, такая самобытность мысли в двадцать один год, когда все поголовно точно пьяные!..»