Мать ходила по комнате, куталась в платок. «Почему она не кричит на меня? – подумал Михаська. – Почему не бьет? Ведь ударила же днем! Почему не идет за отцом?»
Мать вдруг остановилась.
– Ты мороженое ел? – спросила мать.
Михаська кивнул.
– Все деньги проел?
Михаська кивнул снова.
– Сумасшедший, – сказала мама. – Ведь заболеешь.
И Михаська подумал, что вот это да, это идея! Заболеть! Надо заболеть! Тяжело, чтоб без памяти, тифом. И на тифе все-таки перескочить эту пропасть.
Дверь хлопнула, и вошел бледный отец. За ним белел блин Седова.
– Зальцера арестовали, – сказал отец.
И тяжело сел на стул. Посидел, покурил и ушел с Седовым. Вернулся отец поздно вечером, пьяный. На Михаську даже не взглянул.
Ночью Михаське приснился сон. Фашисты в касках с рогульками стреляют в звездочку. Только она не золотая, а красная. Будто из крови.
Фашисты хотят сбить ее, целятся и стреляют: кх! кх! кх!
А звездочка не сшибается.
4
– Кого там леший носит? – сказал осипшим спросонья голосом отец, и Михаська открыл глаза. – И в воскресенье поспать не дадут!..
В дверь стучали: бум! бум! бум!
Отец прошлепал босиком к двери и щелкнул английским замком. Кто-то переступил порог и тяжело задышал. Потом заплакал. Михаська натянул штаны и подошел к двери.
Прислонившись к косяку, у входа стояла Ивановна. Руки ее, похожие на жгуты, связанные из вен и жилок, висели вдоль платья, голова сильно тряслась, прямо моталась. Она хотела сдержаться, сказать что-то, но не могла, а только продолжала трясти головой и плакать.
Михаське стало жаль ее, он придвинул к бабушке табуретку, а она ничего не замечала, лишь глядела прямо на отца, прямо ему в глаза.
– Что? – тревожно спросил отец. – Да говори же!
Ивановна кивнула головой, будто хотела подтвердить что-то не сказанное еще, и отец спросил нетерпеливо:
– Попалась!
Ивановна кивнула снова, и отец выругался сквозь зубы. Такого с ним еще не бывало.
– Слышишь? – повернулся он к матери.
Мама тоже встала и глядела на Ивановну испуганными глазами.
– Спаси ее, Виктор Петрович! – сказала Ивановна. – Христом-богом прошу, пойдем в милицию!
– Что я там скажу, в милиции? – спросил зло отец и подтянул трусы. Он так и стоял – в одних трусах и голубой майке. Майка была другая, новая, тоже голубая почему-то.
Ивановна снова заплакала.
– Как же?! Как же, Виктор Петрович?! – воскликнула она. – Ведь Катя-то ваши конфеты продавала! Ведь из-за них и в облаву попала!
Ивановна сказала это удивленно: неужели, дескать, отец мог забыть такое?
Михаську даже дернуло. В первом классе он забивал зачем-то гвоздик в стенку, рядом с электрическим проводом, и задел за него. Провод был старый и, видно, пропускал ток. Михаську тряхануло так, что он слетел с табуретки. Его прошиб холодный пот, и он долго тогда не мог опомниться.
Сейчас он будто опять задел оголенный провод.
Вчера они еще лопали с Катькой мороженое. А сегодня она в милиции. Когда ее сумели поймать? Ну да, все правильно, рынок с шести.
– Как же?! – говорила Ивановна. – Как же?!
И смотрела то на отца, то на мать так, точно ее предали.
– Верочка! – сказала она матери. – Что ты молчишь? Ведь ради Михасика все это вышло. Помнишь, как было тебе неудобно тогда? Помнишь, как вы Катю уговаривали? Я ведь была не против… Не против… И платили вы хорошо, не обижаюсь. Но сейчас-то, сейчас?..
Михаська подумал, что он как будто и не спал. Просто продолжается вчерашний день. И позавчерашний. И позапозавчерашний. Тянется какой-то длинный-длинный день. Он почувствовал, как страшно, просто до изнеможения устал он за этот длинный день. Скоро ли он кончится? Скоро ли наступит конец, чтоб можно было лечь и спокойно выспаться? И чтоб никого вокруг. Один на всем свете…
Михаська вздохнул и посмотрел на отца. Он, наверное, первый раз так внимательно на него посмотрел с того дня, как увидел во дворе в голубой майке. Серые глаза не сияли звездочками, как в тот раз. Они даже серыми не были. Просто какие-то выцветшие глаза. И одно веко подрагивает. Трясется, и все.
Ноги у отца волосатые. И в пупырышках. Гусиная кожа. А еще разведчик!
Вот он, оказывается, какой!..
– Тридцать три несчастья, – сказал отец. – Напасть какая-то.
Он потоптался, переступая с ноги на ногу. Ивановна замолчала, ничего больше не говорила, только слезы катились по глубоким морщинам.
Отец хотел что-то сказать Ивановне, но заметил Михаськин взгляд на себе и осекся.
– Хорошо, хорошо, бабушка! – сказал он, подрагивая веком. – Сейчас что-нибудь придумаем. – И улыбнулся: – Дай я вот только штаны надену.
Ивановна вздохнула и вышла.
Они остались втроем – отец, мать и сын.
Михаська вспомнил, как мать кричала ему вчера: «Честным надо быть!» – и даже скривился, до того ему стало противно.
Эх, люди, люди!.. Сколько времени врали! Врали, врали, врали… И сколько будут еще врать? А еще отец с матерью…
Все правильно, Сашка Свирид тогда правду сказал. Все правильно на белом свете, и сколько из этого правильного по-настоящему правильно?
Михаська заметил: странное дело, но когда Сашка сказал ему, что он спекулянтская морда, а мать торгует на рынке конфетами, в тот, первый, раз, ему эта сплетня показалась ужасной. Он не мог даже стерпеть – ударил Сашку. И когда узнал, что отец за его искусанный зад взял пятьсот рублей, тоже страшно обозлился, реветь хотелось.
А сегодня – нет. Только что, сию минуту он узнал всю правду, узнал, что отец с матерью врали ему, и ведь это было ужасно, но странно – сегодня он не удивлялся. Ему было как-то все равно.
Может, он все-таки предполагал, что это произойдет? Как говорила Юлия Николаевна, предвидел? Михаська засмеялся, и отец с матерью удивленно посмотрели на него. Конечно, предвидел! Как землетрясение. Или снегопад. Снегопад. Снег падает. Снег падает на голову. А это что, тоже падает на голову? Просто так – берет да и падает?
Берет да и падает… И никто в этом не виноват. Ни отец. Ни мать. Ни он, Михаська… Не было бы войны, построили бы за это время много домов. Белых, розовых, голубых. Целые улицы огромных домов. И не надо было бы тогда отцу копить деньги на свой собственный дом. Жили бы себе припеваючи в светлой квартире, просторной, с желтым, как масло, паркетом.
Война во всем виновата!
Гитлер!
Михаська чувствовал, как мать посматривает на него, будто ждет чего-то. Они уже все оделись, на плитке чай вскипел, отец побалтывает ложечкой в пустом стакане. Сейчас завтракать будут.
Отец смотрит пристально в стакан. Руки у него вздрагивают. Михаська слыхал, что есть такая примета: если когда-нибудь кур воровал или там петухов, то руки дрожат.
Только все это Сашкины байки, брехня. Что же, отец кур воровал, что ли?
А во всем, конечно, Гитлер виноват. Он. Война виновата. Отец один раз сказал: «Война все спишет».
Спишет.
Как спишет? Куда спишет?
На пионерском сборе Юлия Николаевна говорила:
– Разве можно простить войну? Забыть ее? Разве можно вычеркнуть гибель ваших братьев, отцов? А Зою Космодемьянскую разве вы забудете? А Олега Кошевого? А Александра Матросова?
Конечно, нет! Что за вопрос? Смешно прямо! Люди погибли, а их – забыть… Да никогда!
Но это проще. Когда люди сражаются, погибают – там все ясно. Ну а вот это – мама в магазин ушла, чтоб Катька для них конфетами спекулировала; отец картошкой торговал, деньги взял за искусанный зад – будто продал Михаську; вранье всякое, без запинки вранье – это что, тоже война?
Михаська дует на горячий чай, смотрит сквозь парок, идущий от чашки, на стену, и ему кажется, что стенка качается.
Отец будто слышит его.
– Что же делать? – говорит задумчиво он, а веко у него все подрагивает.
– Идти в милицию, – тихо отвечает мать.
– С ума сошла! – срывается вдруг отец.
Михаська смотрит в чашку. Ах, как качается стена! Того и гляди – хрясь! – и чистое небо перед тобой. Крыши. Ветер прохладный.