В этот лагерь он ездил каждый год и там в первый раз увидел Сашку Свирида, своего лучшего друга.

Было это в каникулы после второго класса. Наши фашистов тогда здорово начали лупить, и они в лагере все спорили, кончится ли к осени война.

Не спорил только один Сашка Свиридов. Был он новенький – откуда-то, говорили, приехал.

Был тогда Сашка до того тощим, что лопатки так и торчали из спины, будто пропеллеры, а на ребрах, если водить по ним железной ложкой, можно было, наверное, что-нибудь сыграть. Расшитая тюбетейка болталась у него на голове, как большая тарелка, и сползала ему на уши, по очереди то на одно, то на другое.

Михаське было жалко этого мальчишку; про себя он звал его шкелетиком, но вслух не называл, потому что прозвище это могло сразу к Сашке приклеиться, а у него их и так хватало.

На другой день после того, как они приехали в лагерь, оказалось, что у Сашки страшное и удивительное для мальчишки несчастье… Тут же это стало известно девчонкам, и все стали над ним потешаться. Даже Михаська с этим пороком примириться не мог. И ведь действительно стыдно это было для второклассника.

Каждое утро под Сашкиной кроватью оказывалась лужа. Он вставал, пряча от всех глаза. Вожатая, ругаясь, взваливала на плечо мокрый матрац и вытаскивала его на самое видное место – на лагерный забор напротив линейки.

Сашка ходил бледный, испуганно оглядывался и вздрагивал, если его звали, будто украл что-то, и всегда был один. А когда к нему подходил кто-нибудь, он убегал. Ну, это-то было понятно: подходили к нему всегда только затем, чтобы поговорить об одном – о Сашкиной беде.

Мальчишки гоняли мяч, а Сашка сидел на траве где-нибудь вдали и смотрел на них. Однажды, сжалившись над ним, Михаська подбежал к нему, нарочно хромая, и сказал:

– Поиграй за меня. Нога что-то…

Но Сашка, наверное, понял, что Михаська жалеет его, и отказался. Ушел рвать ромашки.

Так они и жили, не замечая Сашки, а если замечали, то только для того, чтобы похохотать.

Однажды вожатая сказала им, что завтра будет солнечное затмение и кто хочет его увидеть, пусть коптит на свечке стекла. Про стекла Сашка не слышал, он ходил, как всегда, где-то один. Когда он вернулся, Михаська сказал ему, что завтра с утра будет затмение.

Михаська вспомнил, как в тот вечер Сашка не ложился спать дольше всех. Он сидел на кровати не раздеваясь, тревожно глядя на вечернее небо. Пришла вожатая, сказала ему, что он нарушает дисциплину и что вообще она уже с ним намучилась. Сашка, не раздеваясь, торопливо лег под одеяло. Вожатая сделала круглые глаза и закричала на него. Она вообще была психованная, та вожатая. Но и Сашка тогда всех удивил. Он вскочил с кровати и спросил удивленно:

– А что, можно раздеться?

Вожатая пожала плечами и ушла, хлопнув дверью.

Утром, когда Михаська проснулся, Сашка Свиридов лежал с открытыми глазами. Он словно чего-то ждал.

– Ты чего? – спросил Михаська и посмотрел под Сашкину кровать.

Сегодня там было сухо.

– Да так…

Мальчишки стали просыпаться, босиком выбегать в коридор, потягиваться, зевать…

Сашка вдруг приподнялся на локте и спросил громко, на всю палату, ни к кому не обращаясь:

– А почему окна не занавешены?

Мальчишки засмеялись.

– Нет, правда. Ведь сегодня затемнение. Вы разве не знаете? Надо занавешивать окна.

Михаська подумал, что мальчишки станут смеяться, но в комнате была тишина. Просто все поняли, про какое затемнение он говорит.

– Сашка, – сказал Михаська, – так ведь это не война. Не затемнение, а затмение. Солнечное. Луна закроет Солнце, понимаешь? Ты разве не знал?

Сашка понял. Он опустил голову, ожидая расплаты. Но все молчали. Тогда Сашка поднял голову и посмотрел на ребят. Михаське показалось, что это он и не на них смотрит, а куда-то дальше, мимо них, и что-то видит такое, чего они никогда не увидят и не узнают, а вот он это видел и знает.

Потом Сашка сказал:

– Мы когда жили в Ленинграде и была блокада, мы там занавешивали окна. Половиками. Когда было затемнение.

Оказалось, и правда Сашка почти совсем не умел играть в футбол. Но на матче с соседним лагерем его сделали капитаном. И выиграли. Ничего, что Сашка тогда и по мячу-то ударил раз пять.

А осенью Сашка пришел в их класс.

7

Михаське казалось, что он думает о Сашке, вспоминает, как он узнал его, но нет, оказалось, все это снова про дом.

«Вот над Сашкой, – думал он, – все тогда смеялись вначале. Смеялись зло, потому что всем было удивительно, как это такой большой парень, и вдруг… А потом сразу смеяться перестали. Все вдруг поняли, что над этим смеяться нельзя. Что Сашка тут ни при чем. Ни в чем он не виноват. Смеяться, выяснилось, не над чем, потому что за этим стыдным было очень важное, очень серьезное. Блокада. Война».

Удивительно хитроумная эта жизнь! Раньше Михаське казалось, что самое на свете сложное – это часы. В войну, когда мамы не было, он залез в комод, достал отцовские часы, похожие на репу, и открыл заднюю крышку. Сначала там все было тихо. Тогда Михаська покрутил за головку, за маленькую такую луковичку, и все внутри вдруг двинулось, зашагало, заторопилось. Михаська все хотел уследить, что за что там цепляется, внутри этих часов, отчего они идут, но так и не понял ничего, решив, что часы – самая-самая сложная штуковина на белом свете.

Тогда он был маленький. Тогда все было другим.

А теперь… Как тут разберешься?

Ведь может, может же быть и дома так, как у Сашки!

Может быть, у всего этого стыдного есть другая половина? И она главней стыдного?

Может, то, что делает отец, то, ради чего мама ушла в магазин, Катька попала в облаву, а он, Михаська, ушел из дому, – может быть, все это совсем не то, что кажется? Может, все и получается так, что виноват в этом кто-то другой, третий?

И то, что делает отец, пусть делает, – не он виноват, а что-то другое, что стоит за его спиной, туманное, большое, стоит и оправдывает, освобождает его от всякой тяжести? От того, чтобы он понимал, что делает, и отвечал за то, что делает?

Выходит, никто ни в чем не виноват?

Выходит, никто ни за что не отвечает?

Живи как живется, хватай сколько можешь, лишь бы тебе хорошо!..

Но кто же тогда за все отвечает?

«Неужели бог?» – подумал Михаська и расхохотался. Сзади что-то треснуло, и он замер. Сердце колотилось как бешеное. Но сзади, впереди, сбоку было тихо. Только шумели сосны, взволнованные чем-то.

Михаська пошел вперед.

Дорога вдруг раздвоилась. «Куда? – подумал он. – Направо или налево?»

Он вспомнил слова, которые в войну часто слушал по радио: «Наше дело правое!» И хотя эти слова были про победу, про то, что мы обязательно расколотим фашистов, а не про Михаську совсем, не про его мысли и заботы, он повторил про себя: «Наше дело правое!» Повторил так, что ему самому показалось – не по лесу идет он сейчас, не на станцию, а в бой, в настоящее сражение.

– Наше дело правое! – повторил он упрямо и пошел по правой дороге.

8

Впереди, за лесом, где-то уже совсем рядом, пронзительно гукали паровозы. Будто вскрикивали, испуганные кем-то. И чем громче вскрикивали они, тем медленнее шел Михаська.

Стало светать. Туман медленно всплывал над землей. Михаська шел навстречу ему, и туман не стоял на месте, тоже спешил к Михаське.

Сначала он лизнул белым языком Михаськины ноги, потом поднялся выше – до пояса. Михаська будто входил в воду, только вода была странная, непрозрачная и не чувствовалась совсем. Прямо под ногами дорога еще виднелась, а что было впереди – бугорок или выбоина – все скрывал туман.

Михаська медленно погружался в него. И чем дальше он шел, тем больше росло, расширялось, захватывало его то смутное, неясное чувство, которое сидело где-то там, в глубине его, с самого начала и которое он так упорно отгонял от себя.

Он думал и думал про Сашку, но не Сашка занимал его сейчас, а то, как он вспомнил про него. Сашка лишь заставил его подумать про дом по-другому, с каким-то новым значением, без отчаяния, без злости, а как бы со стороны, заставил посмотреть на все, что случилось, иными глазами.