Но они, гады, отбились от нас. Много наших тогда полегло, а те, которые не полегли, те побежали, разбежались кто куда. Остался я один. Ночь темная, иду по пуще, несу лопату на плече, с нее кровь капает. Ат, гадко мне! Ат, думаю, обманул меня пан анжинер — позвал меня в Кавалочки, а самого его там не было. А Цмок зачем сожрал пана судью и всех его стрельцов? А пана Михала зачем? А нелюдя князя Сымона? Вот этой вот самой лопатой! Да гори она гаром, проклятая! Да провались она, я думаю, — и ш-шах ее с плеча! И ш-шах ее себе под ноги в землю!..

Вдруг сразу вижу: о, передо мной горит костер. А у костра, с той стороны… на боку лежит пан анжинер! У него под головой вот такая вот толстенная книга, на глазах у него черные окуляры, глаз, значит, не видно, но все равно сразу понятно, что он крепко спит, — вон как скрутился, сапожки поджал. А еще над паном анжинером сидит кто-то наш, из простых, и комаров от него отгоняет, чтобы ему еще крепче спалось…

Э, нет, смотрю, а этот наш не из простых — вон какие у него острые, волосатые уши, вон какие костлявые и опять же волосатые руки. Да это самый настоящий волколак!

Только я так подумал, как этот волколак носом повел, меня учуял, ко мне повернулся…

Тут я и обмер! Да это же Данила Хмыз, он это, точно он, этот беглый войт кавалочский! Э, думаю, вот он куда забежал!

Тут и он меня признал, злобно оскалился. Ат, думаю, сейчас он будет на меня кидаться! Потому берусь я за свою лопату…

Он тогда сразу:

— Ваша милость! Вставай! Дурень Демьян пришел! — и ну его пихать.

Пан анжинер проснулся, подскочил, окуляры поправил, узнал меня и успокоился.

— Пф! — говорит. — Это опять ты, братец. От тебя нигде покоя нет. Ты что, не видишь, что я отдыхаю? Сейчас же ночь, Демьян, нерабочее время!

Я, конечно, молчу. Он тогда гневно:

— Ты Кавалочки взял?

— Ну взял, — говорю.

— Руки-ноги целы? Сам живой?

— Ну живой.

— Тогда чего тебе от меня еще надо?! Чего ты хочешь?! Ну, быстро, шнель-шнель говори! Я спать хочу!

Я тогда:

— Где мои хлопцы, пан анжинер? Верни мне моих хлопцев!

— Ат! Доннер веттер! — говорит пан анжинер. — Будут тебе твои хлопцы, все будут! А теперь помолчайт! Я спать хочу!

Сказал — и лег на свою книгу, только уже на другой бок, ко мне уже спиной, опять скрутился и затих. А этот гад, Данила, злобно смотрит на меня и щерится. После чуть слышно говорит:

— Вот так тебе, быдло, и надо! Будешь знать, как чужих женок лопатой рубить!

Я:

— Ты чего?!

А он:

— Того! Дурень ты, Демьян, ой, дурень! Он же у тебя спрашивал, чего ты хочешь! Всего, чего ты хочешь, понял?! Всего, дурень, любого! А ты у него что попросил? Га, то-то и оно! Вот и теперь давай иди, дурень, до своих таких же дурных хлопцев и знай, что на твоей лопате кровь — это твоя, Демьян! Ты, значит, не жилец. Га, га!

Я ему на это ничего не ответил. Лопату из земли выдернул, на плечо ее забросил, развернулся и пошел куда глаза глядят.

После долго я ходил туда-сюда, плутал в дрыгве, никак не мог найти дорогу. Только потом, когда стало уже совсем светло, нашел. Дорога меня вывела опять на Комарищи. А там — вот не поверите! — сидят и ждут меня все мои хлопцы. Все До единого — и те, которые вчера кто куда разбежались, и те, которых паны порубили. Но анжинер сказал — и все они теперь живые, и все опять при мне. Я стою, смотрю на них, глазам своим не верю. А они мне:

— Демьян! Мы давно тебя ждем! Айда, Демьян, на Зыбчицы!

Что ж, дело доброе, пошли мы все на Зыбчицы. Я впереди, они за мной, нас три сотни, мы все с аркебузами, саблями. А у Бориски теперь, после вчерашнего месива, сила уже не та, ох, не та! Нам бы теперь его догнать! Так и догоним! И тогда я, Демьян Один-за-Всех, их всех в дрыгву! А если самого меня туда же? Ну, самого, так самого, такая у нас жизнь.

Глава тринадцатая. НА ВЕРЕВКЕ

Что быстрей всего на свете? Одни скажут, что быстрей всех Знич, рябый конь пана Холявы. Другие, что ветер, третьи, что молния. Самые умные скажут, что быстрей всего на свете мысль. А я вам как судья скажу: быстрей всего доносы. Да! Человек, бывало, еще и помыслить не успеет, а донос уже готов. Так теперь и про меня: всем донесли, все знают, что будто бы пан Стремка присягу нарушил, переступил через Статут и сапоги об него вытер, и с Цмоком снюхался, и все такое прочее. Слыхали? А теперь меня послушайте. Я не собираюсь ни в чем оправдываться, пусть каждый думает что хочет — у нас вольный Край. Но ведь и я имею право думать что хочу. Мало того, я еще имею право, пока Трибуналом не осужден, публично излагать свои мысли. Вот я их и излагаю, а вы хотите меня слушайте, а хотите затыкайте уши, это тоже ваше право.

Теперь к делу. Так вот, после того как я вернулся из обзорной экспедиции — а был я в ней целый месяц вместо запланированных пяти дней, — то увидел, что за это время обстановка у нас в повете очень сильно ухудшилась. Если быть точным, то, еще будучи в вышеназванной экспедиции, я с большим прискорбием лично удостоверился в том, что хлопский бунт зашел уже так далеко, что теперь у нас в округе не осталось ни одной законопослушной деревни. Мало того, я воочию наблюдал за тем, как этот бунт продолжал стремительно разрастаться и уже начал угрожать самим устоям нашей государственности. А что еще хуже, так это то, что Цмок всему этому яро потворствует, в результате чего я лишился почти всех вверенных мне людей и вернулся в Зыбчицы всего с одним ротмистром и шестью рядовыми стрельцами.

А чем меня встретили Зыбчицы? Братоубийственной резней, вот чем! А если сказать попросту, то эти глебские собаки, эти разбойники и пьяницы стрельцы во главе со своим таким же вечно пьяным нелюдем поручиком Потапом Хвысей засели у нас в Доме соймов и оттуда устраивали еженощные набеги на мирно спящих горожан. Ат, язви их стрелецкие души, если они у них, конечно, есть! Я, узнав про Хвысю, страшно разъярился и повелел пану Драпчику — тоже стрельцу, но уже ротмистру — навести среди своих собак порядок. Я дал ему на это два часа. А этот Драпчик, которого я, между прочим, совсем недавно лично спас от верной гибели, он как мне за это отплатил? А вот так, по-стрелецки! Он взял…

Тьфу, вспоминать не хочется! Но надо. Так вот, я велел ему навести среди своих собак порядок, а сам развернулся, Генусь подвел мне Грома, и я уехал к себе домой, до Марыли. Дома я перекусил, соснул, потом проснулся, сел на краю кровати и крепко задумался. Думать было о чем! По всей округе бунт, всех, кого могли, порезали — это раз. Здесь у нас в Зыбчицах тоже несладко, тоже того и гляди со стрельцами схлестнемся — вот тебе уже два. Цмок устроил потоп — это три. А скоро будет и четыре: Бориска явится и приведет с собой еще стрельцов, и кинутся они на Цмока. Вот тогда будет всем нам и пять, и шесть, и семь! А может, думаю, нам тогда вообще ничего уже не будет? Да и, может, самих нас не будет? А что! Это они, дурни глебские, еще не знают, куда лезут, а я, Бог спас, узнал — и жив остался. А Бориска идет! И скоро он придет и призовет меня: «Давай, пан староста, веди нас на старые вырубки!» Что мне тогда на это отвечать? Что делать? Да я тогда, в тот вечер, вообще не знал, как мне быть и что мне дальше делать.

Тогда я взял свою допросную тетрадь и стал в нее записывать все, что со мной случилось в экспедиции. Это у меня такой испытанный прием — мысли записывать, потому что, пока они просто так в голове роятся, их никак не ухватишь, а когда они к бумаге припечатаны, тогда их можно рассмотреть и еще крепче в них вдуматься.

Но тогда мне и тетрадь не помогла. Сидел я, смотрел на нее, потом еще в окно смотрел. В окне было уже темно. Вдруг слышу, Генусь подошел к двери, постучал и зовет:

— Пан судья!

Я молчу. Вот, думаю, навяжутся! Он подождал, потом:

— Пан староста!

О! Я откликнулся:

— Чего тебе?!

— Важное дело!

Я накинул жупан, выхожу. Генусь мне сразу:

— Пан староста! Гад Драпчик к своим перекинулся! Теперь они всем скопом там сидят, в Доме соймов.