А еще она говорит, что он добрый, что он может мне помочь. А как помочь?! Вот я — а про меня все тоже говорят, что я добрый пан, — вот я своим хлопам помогал только тем, что мало с них требовал. Но ведь на волю я ни одного из них не отпускал и никогда бы никого не отпустил, это они теперь сами от меня сбежали. А от Цмока не сбежишь. И что ему моя монета! Да у него, говорят, этого добра сколько хочешь, завались, он на мою монету и смотреть не станет!
Нет, конечно, я разве спорю, эта монета не простая, она меня однажды от смерти спасла — это когда та нищая старуха-ведьмарка меня на самом берегу Сымонского озера остановила. Так я же теперь не от смерти спасаюсь. Я только не хочу быть волколаком. Тогда при чем здесь монета? Достал я ее, так и сяк повертел, ничего дивного в ней не увидел и спрятал обратно. И дальше иду, хоть и не верю, а прислушиваюсь, не играет ли где дудочка.
Нет, не играет. Бабьи это сказки, вот что это. Да и потом, говорят, Цмок каждому показывается по-своему. Одни его видят в зверином обличье, другие в человеческом. Отчего это так получается, никто не знает. Также нельзя заранее узнать, что тебе от этой встречи будет: зверь тебя может пощадить, а человек может убить. А может и наоборот. Одним словом, у Цмока, как у всякого полновластного хозяина, непредсказуемый нрав. Ему совершенно все равно, кто перед ним, самый распоследний хлоп или хоть сам Великий князь…
Га, дивное дело! Вот только тут я и подумал, что мне давно уже все равно… Нет, точнее, я, оказывается, давным-давно забыл и о Великом князе, и о его походе, и о моем непосредственном в этом походе начальнике, полусотенном командире пане Хведосе Шафе, и о прочих панах. Что с ними? Добрались ли они до Зыбчиц или их перехватили Демьяновы хлопы? Или, может, они потонули в дрыгве? Или с ними еще что-нибудь случилось?..
А мне все равно. Мне нет до них ровным счетом никакого дела. Мне бы только одно: чтобы они Цмока не убили, чтобы он был жив и невредим, а то иначе к кому мне идти, на кого мне — нет, нам всем троим: мне, Анельке и нашему, еще не родившемуся дитю, — на кого нам тогда еще надеяться?!
Только я так подумал, как вижу…
Передо мной, совсем недалеко, в каких-то десяти шагах, сидит на бугре человек. Какой он здоровенный!
Сидит, а выше меня ростом! И плечи у него саженные, и кулаки каждый с телячью голову. На нем шерачковый жупан без шнуров, сапоги… Нет, сапожищи, до блеска начищенные, и голова гладко выбрита, тоже блестит, седой чуб за ухо заложен, усы тоже седые, подковой вниз, глаза прищурены… С нижнего века, ага, а верхнего как будто нет вообще! Я остановился, не дышу. А этот здоровенный хмыкнул, да так, что дрыгва задрожала, потом глухо, как в бочку, громогласно говорит:
— А, это ты, пан Юзаф Задроба из Купинок! Чего ты так рано пришел?
Я молчу. Он опять:
— Подойди поближе, не сожру.
Я подошел. Ноги не гнулись, вот как мне было страшно! А он:
— Га! Рано же ты явился! Я тебя только к ночи ждал. Или, может, у тебя до меня еще какое дело есть?
— Есть, — говорю.
— Какое?
Я тогда… Стыдно мне, панове, признаваться, но что было, то было! Упал я перед ним на колени и говорю:
— Великий господарь! Не губи ты меня! Отпусти меня до дому. Не могу я тебе служить!
— А почему это?
— Ну, не могу, и все. Я ж никогда никому не служил, я всегда был сам по себе.
— Э! — говорит он. — Нашел, чем хвалиться. Сам по себе — от этого одна безглуздица и беспорядок. А должно быть вот как: каждый четко знает свое место, каждый за него крепко держится, тогда и Край крепко стоит, понятно? Или, может, ты считаешь, что я не так вас держу, что я завел не те порядки? Или я дурной хозяин? А ну отвечай!
Я молчу, я смотрю на него снизу вверх. Он головой покачал, говорит:
— Ишь ты какой! Тебе не угодишь. Я тебе что, за твою службу мало заплатил? А ну достань мою монету!
Я достал. Монета как монета. Золотой чистый талер. Один…
Он опять хмыкнул, говорит:
— Дунь на него!
Я дунул…
Стало два талера! Ого! А он:
— Дуй! Дуй еще!
Я стал дуть. Дул, дул — и вот уже их полная ладонь! Я наполохался, рукой тряхнул — и все они на землю попадали…
Нет, один, тот самый первый талер, лежит на руке — как прилип. Я смотрю на него, не знаю, что и думать…
А этот говорит:
— Анелька будет радая. Теперь у вас в доме всегда будет достаток. А ты чего нос воротишь?!
Я:
— А чего еще?! Что, разве у меня в моей жизни мало золота было?! Ты же знаешь — да хоть завались! Но я его никогда не ценил. А вот Анелька у меня одна, ваша великость. А стану я волколаком, что тогда с ней будет?!
Цмок — а это был он, вы уже догадались, — Цмок еще громче хмыкнул, говорит:
— Га, велика беда — Анелька!
А я тогда:
— Тебе, ваша великость, может, и невелика, может, тебе и вообще всех нас растереть — это раз плюнуть… А мне это не нужно, — говорю, — возьми это себе обратно.
Оторвал я этот талер от своей ладони, ему протянул. Он двумя пальцами его забрал, в рот положил, пожевал, после выплюнул и говорит:
— Дурень ты, Юзаф, дурень! Не хотел богатой службы, значит, будет она у тебя бедная. А будет все равно! Будешь бегать, как и все, никуда ты не денешься, будешь свою Анельку грызть, как все мои своих грызут. А родит она тебе малого, будешь его пороть, жизни учить. Потом, как малой вырастет, возьмешь его к себе в помогатые, и будете на пару ко мне бегать. Но это когда еще будет! А пока что вот что: как думаешь назвать малого?
Я молчу. А потом — а, была ни была! — говорю:
— Я знаю, ты не злой, ты добрый. Ходишь по пуще в белой вышиваной рубахе, играешь на дудочке, пропащим людям помогаешь, из беды их, как из дрыгвы, вытягиваешь. Ты добрый, Цмок!
Он засмеялся, отвечает:
— Не свои слова ты говоришь, пан Юзаф, ох, не свои! Не бреши мне, Юзаф, а не то хуже будет!
Ат! Я тогда вскочил и закричал:
— Да, не свои! Анелькины! А что по мне, так вот как: мне лучше смерть, чем волколачья жизнь! Убил бы я себя, а тебе б не служил!
Он:
— Га! Тогда чего не убиваешь?
— Нечем!
— За этим, — говорит, — дело не станет.
Пошарил он у себя за спиной — и достает аркебуз.
Потом расстегивает подсумок, берет оттуда щепоть пороху, сыплет на полку. Потом берет пулю, закатывает в ствол. Потом забивает шомполом пыж — и подает мне аркебуз.
Я беру. Повертел, осмотрел — все в порядке. Тогда кладу его пока на кочку, кладу осторожно, потом разуваюсь. Потом упираю аркебуз прикладом в землю, а раструбом ствола себе прямо в лоб, потом ищу ногой курок, потом…
Ш-шах! Выстрел! Гром, огонь!..
…Потом, долго это было или нет…
Открываю глаза. Глаза чуть открываются — веки опухли. Но все же мне видно, что лежу я на спине, надо мной ночное небо. Луна надо мной. Га, луна как луна!
Не крутит меня от нее, не колотит. Я просто смотрю на нее и молчу. Вот как оно теперь — на меня светит полная луна, а мне это все равно. Значит, я не волколак — я человек! Вот радость-то!..
А голова, чую, горит. Я руку поднял, лоб ощупал…
Там все обожжено, иссечено, кожа висит лохмотьями. Но кость цела! Но голова не разлетелась! Да как же это так, я думаю, я же сам видел, как он пулю в ствол закатывал, я слышал, как она туда катилась. А после куда подевалась?! Смотрю…
А это он надо мной наклонился. Смотрит на меня, ухмыляется. Потом говорит:
— Ой, дурень ты, пан Юзаф! Стрелять совсем не умеешь. Пуля мимо пролетела, вот как!
Я ему:
— Не бреши! Зачем мне помереть не дал?!
— Не захотел! — он отвечает. — Кто здесь хозяин? Я! Что хочу, то и творю. Живи, как жил, пан Юзаф! Иди к своей Анельке. А у меня и без вас дел навалом.
Встал и ушел. Подрожала дрыгва, а потом унялась. Тихо в пуще, ночь теплая, лунная. Я тоже хотел встать и идти, но не смог, сил не хватило, ноги не держали. Ладно, думаю, тогда буду ползти. Пополз. Полз, полз… И потерял сознание.
Потом очнулся, открываю глаза, вижу — день. Потрогал лоб — там уже все зажило. Э, думаю, сколько же я так пролежал, неделю, что ли? Или, может, даже больше: теперь рана у меня не болит, зато сил у меня совсем никаких не осталось, изголодал я, как хлоп по весне, мне теперь уже не встать, я теперь могу только ползти.