(*Хорс — один из богов солнца славян в пантеоне, набирающий силу с 22 декабря (день зимнего солнцестояния, новый год славян), сменяя Сварога. Маленький Хорс растет до весны, пока не станет Великим, затем, на смену ему придет Дадждбог. — прим.)

(*Пардус — гипард. Прим.)

(*Сватовство на Руси проводили весной, когда природа просыпалась, а свадьбы играли к осени, после сбора урожая — прим. автора.)

Глава 14. Улеб и Слада

Не так все идет, как Сладе в мечтах ее грезилось. Вместо почестей, да поклонов земных, как для княгини должно, челядь, под руки ее подхватив, в баню чуть не силком уводит. Где, платье нарядное сорвав, долго вениками парят, да травами пахучими ополаскивают. От разноцветья того у Слады в носу свербит уж, но жалоб ее никто не слушает, знай себе трут мочалом жестким из волоса конского, да парку поддают, так что уже и про дышаться через раз выходит. Наконец, дуреющую от жары и запахов девицу, водой студеной окатывают, тряпицами отирают, да в сарафан новый рядят. А сарафан тот, сказать стыдно, на исподнее больше похож, чем на наряд пристойный.

Из баньки по морозу босыми ногами бежит Слада, за слугами поспевая, браня на ходу и их и себя. Их то, конечно, по более, себя уж потом, с оглядкой, где просчиталась? Почему князь ее встречать не выходит? Да куда ведут коридоры эти, ветрами холодными выстуженные? И не лучше ли было батюшку послушать, да в избе отчей остаться? Матушка небось места себе не находит, все слезы проливая. Отец на братьях гнев сорвет, Стешке опять за проказу мелкую влетит из-за Слады. Вздыхает девушка, да нет дороги назад, коли и вернется, уж во век не отмоется, и в глаза и за глаза гулящей звать будут, матери все сердце вынут. Нет, нельзя возвращаться. Вот княгиней станет, тогда и приедет в село родное, в соболях да на тройке с бубенцами. Вот уж все на зависть сойдут!

Мечты, где Усладе цари заморские в ножки падают, голос скрипучий прерывает:

— Ищ, ходют тут прохиндейки всяки! Старикам опочивать не дают! — Бабка, старая, да глухая, как пенек в лесочке, сухим кулаком в воздухе потрясает, да на чернушку, что в провожатых у Слады, не добро поглядывает. — Чаво приперлась, окаянная? Еще и притащила с собой незнам кого. Она тут пятками босыми потопчет, а у меня платок рядный пропадет, где искать буду? — Продолжая гневаться, старуха, на лавку колченогую садится, кулаки опуская. В тот же миг, по коморке присвист разносится — уснула бабуся, речь свою пламенную не завершив.

— Держат из жалости, куда старую высылать? Старше стен этих бабка Просковья, да только сладу с ней нет. Бухтит-бухтит, а там глянь и дрыхнет уже, — сетует Сладе прислуга словно подружке какой, а не хозяйке полноправной. — Эй, бабушка, мне б перинку для гостьи княжеской, а то ныне на лавке голой уложу. А у ней косточки нежные, синяки останутся, меня ж и выпорют, что не углядела. — Чернушка бабку в бок толкает, да к сундуку с перинами, да подушками пуховыми подходит.

— То верно, внучка, девицы ныне изнежены, помнится, я молодухой была…

— Бабушка, мне б перинку! — Некогда девушке воспоминания старческие слушать, а Просковья, торопливости молодецкой не разделяя, сидит себе, взор вдаль устремивши, да дланью дряблой щеку подперев, девичеством ушедшей грезит.

— Ходят и ходят, нет в старости покоя. Морена вас побери всех, окаянных. — Ворчит бабка из воспоминаний выдернутая, но перину все ж выдает.

Сверток пыльный да весом не подъемный получив, идут девушки ходами путаными к светелке ладной, в которой от сей поры Сладе жить предстоит. Покуда чернушка, периной потрясая, опочивальню ко сну подготавливает, княжна будущая по сторонам осматривается. На стенах в покоях картины тканные, красками сочными радуют. Таких цветов на ярмарке не всякий раз сыщешь, чаще нить бледно красят, чтоб поменьше затратить, да по больше заработать. Здесь картины яркие, явью с полотен сходят. Трава живая, под лучами солнышка играет, вода, прямо сейчас со стены на руки польется, а яблочки наливные, так в рот и просятся. На полу дощатом, до глади выскобленном, шкуры медвежьи лежат, приятно ноги босые мехом щекоча, да от стужи защищая. В углу сундук резной, петухами красными расписан, да грубой кожей по углам обит. А на сундуке, вот же диво дивное, зеркальце лежит, да не медное, в которое не видать ничего, а такое, о каком Слада только сказы слышала. Ручка серебра черненного, гладь зеркальная в оправе камней самоцветных, да отражение такое, что кабы морщинки у Слады были, то и их разглядеть сумела бы. Подле зеркала пара гребней костяных, да ленты разные в шкатулке малахитовой с бусами намешаны.

Смотрит девушка богатства свои, да не нарадуется. Ах, как хороша она будет с бусами да в кафтане, соболями подбитом. А коли еще серьги височные приладить? Ох, и хороша девица выйдет! И в порыве щедрости безграничной, вынимает Услада из шкатулки ленту алую, да чернушке дарит. Сладе не жаль, у ней таких много теперь, а служка порадуется, да отношение благое в сердце хранить станет. Матушка всегда учила добро людям делать, не за требой какой, а так просто, что б благодарности впрок копились. Слада мудрость ту запомнила, а коли высоко взлететь хочет, то пора и знания применить. Чернушка, в ножки поклонившись, ленту, аки сокровище какое, к груди прижимает, да по делам своим убегает. Услада же одна в покоях остается, думая, что уснуть не сможет, о странностях всех гадая, да не замечает, как Сон в царство свое уносит.

Стыдливо солнце в пору зимнюю, как красная девица в ночь первую. Прячется так, что к утру не дозваться, а только появится, тут же к закату клонит. День короток, так что и дел не сделаешь и вечер с лучиной коротать тоскливо, да холодно. Долги ночи зимние, да студены, от того и под овчинкой теплой жаться к телу другому приятней да радостней. От того и дети чаще к осени рождаются.

Вот и Слада к началу весны понимает, что не праздна она. И на сердце оттого не спокойно. Как же так, не женою, полюбовницей понесла, да и князь всего два разочка в светелку и заглядывал. Говорила ей матушка, что род их плодовит соседкам на зависть. У прабабки Услады по ветке материнской больше дюжины детишек было, так что она и не помнила, кого звать как. Не верила Слада, сказками то, считая, а вот гляди ж ты! Понесла! Четыре седмицы в тереме княжеском провести всего, а кровей как не бывало и тошнит от всего, даже от перепелок любимых. Перепела, как на грех, замасленные, да со шкуркой запалённой, боками жирными поблескивают, дурноту нагоняя. Слада от птиц отворачивается, воздух жадно глотая, да все одно в себе удержать ничего не может. За сим занятием ее Улеб и застает. Ему уж два дня как доложили, что девица его немощью мается, но за доктором звать не велит. Увидав полюбовницу в рубахе исподней, над горшком буйную голову свесившую, вон выходит, слуге велев повитуху позвать.

Повитуха — баба дородная, годов пятидесяти, ток на девку глянувши, враз сомненья разрешает. Для порядку живот Слады трогает, языком пощелкивая, что-то под нос бормочет.

— Ты, краса, гуляй больше, да спи чаще, глядишь, еда держаться станет. И коль от перепелок воротит, так вели не приносить, чего себя пытаешь? — Поклонившись князю, бабка вон удаляется, полами платья шерстяного пороги подметая. Но почти выйдя, разворачивается, наставления дать решив:

— Слов срамных не говори, да злобу в сердце не держи, не то лиходея народишь!

— Вы рады? — Слада в глаза Улебу заглядывает, напуганная, как кутенок, без матери оставшийся.

— Чего трясёшься? Князя под сердцем носишь, радуйся. — Страхов женских не разделяет князь новгородский, оттого и раздражается недовольством любимой, что, дитя его под сердцем нося, радоваться тому не в силах. Словно семя его отвергнуть хочет.

Слада бы хотела радоваться, да счастье кривое выходит. Вроде дитя желанное, да только нагулянное. Ни хоровода свадебного, ни благословенья родительского получено не было, а ребеночек уж прижит. О тех печалях девушка Улебу сказывает, тот только хмыкает, беды не видя: