Я не зря подчеркиваю субъективизм Виленского (увы, мой спор с ним уже не может быть очным, он умер в 2010 г.). Дело в том, что Олег Григорьевич, несмотря на дистанцию от Москвы до Иерусалима, стал в некотором роде иконой для добросовестных отечественных консерваторов-охранителей — в частности, для уважаемого мной Николая Старикова. В 2007 г., в год своего ядовитого ответа независимым психиатрам, Виленский издал книгу «Психиатрия. Анализ общественно-политических движений», которая многим кажется убийственной: она не оставляет камня на камне от всего правозащитного сообщества, в том числе от гомосексуального, феминистского и экологистского движений. Именно на основании расширительной психиатрической диагностики.

Цитировать Виленского (43) одно удовольствие: «Вялотекущая шизофрения с сутяжно-паранойяльным синдромом может проявляться в форме борьбы не за свои права, а за интересы других людей или всего общества в целом. Такие больные, часто забрасывая свои дела, посвящают всё свободное время и силы поискам нарушений законов, “прав человека ”, и вообще различных злоупотреблений и недостатков. При этом они изучают юридическую литературу и сами пишут целые трактаты по этим вопросам…»

Однако Николаю Старикову следовало бы перечитать материалы круглого стола в «Литературной газете» в августе 1989 г., где Виленский, ещё москвич, «препарировал» Сталина, ссылаясь на диагноз, якобы поставленный Бехтеревым в 1927 г.(44): «Замкнутость, необычайная подозрительность, крайне своеобразное мышление, при котором любые реальные факты игнорировались или подчинялись его собственным идеям, грандиозные мании величия и преследования с периодическими обострениями, многомиллионные жертвы, которые Сталин приносил с исключительной лёгкостью ради утоления собственного бреда и страха перед “врагами ”, — всё это укладывается в схему “параноидной шизофрении ”. Будучи одержимым бредовыми идеями величия и преследования, Сталин чётко ориентировался в окружающем и отлично понимал, что он совершает невиданное в мировой истории нарушение законов и моральных норм, что миллионы рядовых граждан, уничтоженных по его приказу, ни в чём не повинны, а дела их сфабрикованы. Поэтому, если допустить, хотя бы теоретически, возможность судебно-психиатрической экспертизы Сталина, то, несмотря на диагноз психического заболевания, он, я уверен, был бы признан вменяемым и должен был бы нести ответственность за свои преступления».

И тот же Виленский рассуждал: «По-видимому, отшельники и монахи — это, как правило, больные шизофренией»(45).

Это вполне логично. Стопудово. Ведь если озабоченность другими народами и молитва за другие души — это признак душевного расстройства, то тогда и любое неэгоистическое действие — признак душевного расстройства. А монахи занимаются даже антиэгоистическими действиями — «следовательно», саморазрушающими. Они борются с побуждениями собственной плоти, они себя истязают, тащат за волосы с земли на небо. Ещё и не ради себя, а ради паствы? Ну, тогда точно неадекватны, вычурны и нелепы!

Догматик-доктринер на либеральном собрании распространил границы психозов до столь невиданных широт, что далеко переплюнул и Смулевича, и начальника спецотделения Института Сербского Дмитрия Романовича Лунца. Никому из коллег Снежневского по разработке систематики психических болезней не приходило в голову «запихивать» в эндогению целые сословия. Никому из специалистов ВНЦПЗ и его томского филиала, изучавших генетику, иммунологию и морфологию психозов с учётом опыта зарубежных коллег, не приходил в голову вывод о «нарастающей шизоидизации» населения Земли, являющейся чистой фантазией Виленского (46).

А наши сегодняшние охранители очаровались Виленским — и попали, мягко выражаясь, пальцем в небо. Попали в типичнейшего клеврета.

Клеврет отличается от ученика тем, что не стремится развить и улучшить достижения своего учителя, а вместо этого выхолащивает учение, превращая его в механическое прокрустово ложе, «в колею глубокую», из которой не выбраться.

Виленский, увы, был таким же примитивизатором Снежневского, как Смулевич и Рохлин. И разница лишь в том, что в Израиле его «узкоколейность» подпитала банальная и крайне популярная у советских переселенцев неприязнь к израильским левым, которые в их представлении составляют однородную антигосударственную массу, неотделимую от внешних благодетелей вроде Сороса.

Это восприятие крайне пристрастно. Иронист Игорь Губерман писал о таких людях: «… и личный занавес железный везёт под импортной рубашкой». Поправевший иммигрант, зацикленный на агентах арабского влияния, делит окружающий мир на чёрное и белое, теряет способность к восприятию не только красок, но и объёма, перестаёт быть художником — как перестали быть художниками писатели, ударившиеся в правозащиту. Получается «правозащитник наоборот», в бытовой жизни — такой же надоедливый и скучный доктринёр, воспринимаемый окружающими с жалостью.

Прежде чем восторгаться обобщениями Виленского, отечественным охранителям следовало в комплексе оценить не только доктринальные истоки, но и сиюминутные конъюнктурные стимулы этих обобщений — хотя бы для того, чтобы отграничить собственно концепцию от повода для её предъявления. А помимо этого, прежде чем брать концепцию на вооружение, продолжить её логику — и представить себе мир, полностью «освобожденный» от pathos schizophreniae в расширенном понимании Виленского, на практике — мир без больших страстей и порывов вдохновения, мир, замкнутый в упорядоченном и усреднённом потреблении. И задуматься о том, какое будущее ждало бы такой воображаемый мир, если бы он существовал.

Более того, предъявление такой концепции обществу вряд ли способно найти тот отзвук, который охранителям хотелось бы найти для реализации собственных идей. Ведь охранитель, спасая общество от разложения, а страну — от распада, всегда ищет ту опору, на которой общество должно стоять насмерть и не сходить с места, устоять перед разлагающим давлением. Но совокупность обывателей, смотрящих только «под ноги» и движимых только рациональным бытовым расчётом, вполне может прийти к коллективному представлению о том, что разрыв национальной ткани менее хлопотен, чем её сохранение, что «пастьба» на одной поляне более осмыслена, чем покорение пространств, что раз мы курские, то нам моря не надо, и пускай ингерманландские плавают, если хотят.

Мне много раз в жизни приходилось сталкиваться с бытовыми, рассудочными сторонниками расчленения нашей страны, один из них работал вице-губернатором в успешном и самодостаточном чернозёмном регионе. В их суждениях не присутствовало никаких формальных логических нарушений — разве что отсутствовало понимание того факта, что на мировом уровне сильные считаются только с сильными, а мотивы агрессии совсем не обязательно рациональны. Но они и не утруждали себя геополитическими премудростями — как всякий человечек малого масштаба, они поднимали бровки: а зачем?

С Виленским можно спорить по мелочам — в его собственной логике. Во-первых, сам Бехтерев, якобы ставивший диагноз Сталину, однажды лечился в Петербурге в психиатрической больнице (ныне № 6). Острейший психоз с онейроидной клиникой, переходящей в аменцию, Чистович отнёс бы к инфекционным. Но с позиции школы Снежневского, у молодого учёного, будущего академика, имел место приступ фебрильной шизофрении. И уж тем более — с позиции лично Виленского, который произвольно включает в шизофрению и иные состояния с расстройствами терморегуляции (следуя доведенной до абсурда логики Вейна, отрицающего как класс органические заболевания ЦНС с преимущественным поражением межуточного мозга).

Во-вторых, не приходило ли в голову Виленскому поинтересоваться родственниками покойного В.М. Бехтерева, в частности академиком Н.П. Бехтеревой? Для начала просто всмотреться в лицо этой женщины во второй половине жизни? И наконец, поинтересоваться логикой развития её своеобразного учреждения в Петербурге и истоками её иррациональной ненависти к институту имени своего деда?