Что же тогда представлял собой оригинал?
И кто-то ещё сравнивает Солженицына с Толстым, ставит его выше Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева, Достоевского, Чехова. О Горьком, Бунине и Куприне даже не упоминают. А ведь были ещё Булгаков, Платонов, Шолохов.
Какое бесстыдство! Дипломатичнее не назовешь.
О «чистоте» его имени
Однако даже тем, кто скромно оценивал литературные способности А.И. Солженицына, его личность казалась безупречной: «Личность Солженицына] выше и сильнее его литературного таланта, в целом подражательного, натужного, исчерпывающегося содержанием и сегодняшним», — писал поэт Давид Самойлов[202].
Раскрывая секрет своего общественного влияния, А.И. Солженицын подчёркивал, что сила его «положения была в чистоте имени от сделок»[203].
Не каждый может похвастаться этим.
Но разве не он, будучи сталинским стипендиатом, стремился уклониться от военной службы? Да ещё таким способом, на который отважится не всякий. Или это не сделка с совестью? И разве не он, когда всё-таки пришлось идти в армию, попытался пересидеть войну в обозе?[204]
Разве не он, будучи курсантом, высматривал, «где бы тяпнуть лишний кусок», «ревниво» следил за теми, «кто словчил», «больше всего» боялся «не доучиться до кубиков» и попасть под Сталинград[205].
А как вёл он себя, отработав «тигриную офицерскую походку»! И дело не только в том, что, сидя, выслушивал стоявших перед ним по стойке «смирно» подчинённых, что «отцов и дедов называл на “ты”» (они его «на вы», конечно), что у него был денщик, «по благородному ординарец», что требовал от него, чтобы он готовил ему «еду отдельно от солдатской», что заставлял солдат копать ему «землянки на каждом новом месте»[206]. Всё это предусматривалось уставом и существовавшими армейскими порядками.
А вот то, что рисковал жизнями людей и посылал их на гибель, чтобы только «не попрекало начальство», т. е. чтобы выслужиться — это уже на его совести. И гауптвахта на батарее, насчитывавшей всего 60 человек, — его собственное творчество. И вроде бы мелочь — снятый с «партизанского комиссара» ремешок, который преподнесли ему подчинённые — но мелочь показательная. Ведь не отругал, не осудил праведник своих подчинённых за грабёж, а с радостью принял краденое[207].
А вспомним поэму «Прусские ночи». Одного взмаха руки её главного героя было достаточно, чтобы тут же без суда и следствия расстреляли ни в чём неповинную женщину. К нему под дулом автомата приводил ординарец для удовлетворения его похоти перепуганную насмерть немку[208]? Конечно, автор и лирический герой — не всегда одно и то же. Но в данном случае прототипом главного героя был сам автор.
А как А.И. Солженицын характеризует себя в «Архипелаге»: «вполне подготовленный палач», «может быть у Берии я вырос бы как раз на месте», «да ведь это только сложилось так, что палачами были не мы, а они»[209]. Невероятно. Это значит, что по своим личным качествам автор «Архипелага» вполне мог быть не только арестантом, но и тюремщиком. И не простым тюремщиком, а «палачом». Да, что там мог быть. Разве, признавая свою командирскую жестокость, это он сказал не о себе: «В переизбытке власти я был убийца и насильник»[210]?
Не всякий может написать такое. И не только из-за отсутствия смелости, но и из-за отсутствия оснований для подобной откровенности.
Что же толкнуло А.И. Солженицына на такой шаг? Этот вопрос давно занимает его современников. И на него уже дан ответ — опасения, что подобные разоблачения могут быть сделаны другими. Это, как кто-то очень удачно выразился, опережающая откровенность. После подобных откровений любое разоблачение может быть парировано утверждением: он ведь всё осознал, сам себя осудил и исправился.
Осознал ли? Исправился ли?
Неужели «вполне подготовленный палач», пройдя лагеря, мог стать человеком? Ведь он сам пишет, что в ГУЛАГе существовали звериные законы («хоть ты рядом и околей — мне всё равно» и «подохни ты сегодня, а завтра я»)[211]. Как же такие законы могли из палачей делать людей? И как можно говорить об исправлении, если Александр Исаевич так писал о себе: «Жизнь научила меня плохому, и плохому я верю сильнее» и с иронией характеризовал себя как «безнадёжно испорченного ГУЛагом зэка»[212].
Но допустим, что первые шевеления добра он испытал только на тюремной соломке, что только за колючей проволокой, пройдя все круги ада, стал настоящим человеком, готовым к бескомпромиссной борьбе с ненавистным ему советским режимом.
Но вот он встречает в ссылке Георгия Степановича Митровича. “Отбывший на Колыме десятку…, уже пожилой больной серб, неуёмно боролся за местную справедливость в Кок-Терке”[213]. Как же смотрел на эту борьбу закалившийся в лагерях А.И. Солженицын? Послушаем его самого: “Однако — я нисколько ему не помогал… Я таил свою задачу, я писал и писал, я берёг себя для другой борьбы позднейшей”[214]. И далее Александр Исаевич задается вопросом: «Но… права ли? Нужна ли такая борьба Митровича. Ведь бой его был заведомо безнадёжен». Правда, при этом А.И. Солженицын отмечал, что если бы все были такие, как Г.С. Митрович, мир был бы иным[215]. Но это если бы все. А поскольку не все, то получается, и бороться не нужно.
Не изменился Александр Исаевич и на воле. Описывая свою рязанскую жизнь, он признавался: «Безопасность приходилось усиливать всем образом жизни:…на каждом жизненном шагу сталкиваясь с чванством, грубостью, дуростью и корыстью начальства…, не выделяться ни на плечо в сторону бунта, борьбы, быть образцовым советским гражданином, то есть всегда быть послушным любому помыканию, всегда довольным любой глупостью»[216]. А это разве не примирение с существующим строем? Разве это не сделка? Конечно, она оправдывалась благородной целью. Ведь Александр Исаевич писатель. У него историческая миссия.
Может быть, он стал другим позднее? Открываем «Телёнка» и читаем: «Стыдно быть историческим романистом, когда душат людей на твоих глазах. Хорош бы я был автор “Архипелага”, если б о продолжении его сегодняшнем — молчал дипломатично»[217].
А ведь молчал, когда в 1964 г. его призывали выступить в защиту И.А. Бродского. И в 1966 г. отказался поставить свою подпись под письмом в защиту Ю.М. Даниэля и А.Д. Синявского. И в августе 1968 г. он, осудивший редакцию «Нового мира» за беспринципность, сам не решился на публичный протест. И в 1970 г. не откликнулся на призыв А.Д. Сахарова поддержать арестованных П.Г. Григоренко и А. Марченко. И летом 1973 г. не возвысил свой голос лауреата Нобелевской премии в защиту исключённого из Союза писателей РСФСР В.Е. Максимова[218].
Более того, Александр Исаевич продемонстрировал в отношении власти более уязвимый конформизм. «После встречи руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией в Кремле и после Вашей речи, Никита Сергеевич — докладывал Н.С. Хрущёву его помощник B.C. Лебедев 22 марта 1963 г., — мне позвонил по телефону писатель А.И. Солженицын и сказал следующее: “Я глубоко взволнован речью Никиты Сергеевича Хрущёва и приношу ему глубокую благодарность за исключительно доброе отношение к нам, писателям, и ко мне лично, за высокую оценку моего скромного труда. Мой звонок Вам объясняется следующим: Никита Сергеевич сказал, что если наша литература и деятели искусства будут увлекаться лагерной тематикой, то это даст материал для наших недругов и на такие материалы, как на падаль, полетят огромные жирные мухи”»[219].