Телефон звонил — не брал трубку.
В дверь стучали — не открывал.
Иногда приходили письма.
Бывший напарник писал, что беспокоится за меня — куда я пропал, чем занят. Что письмо по этому адресу шлет наугад — вдруг я еще здесь проживаю. Если я в чем-то нуждаюсь — пусть ему сообщу. Дела в конторе идут как обычно. Вскользь упоминал общих знакомых… Я перечитывал эти письма по нескольку раз, чтобы только уяснить смысл написанного (иногда приходилось перечитывать раз по пять), — и хоронил в ящике стола.
Писала бывшая жена. Посылала мне целый список сугубо деловых поручений. И описывала их сугубо деловым языком. А под конец сообщала, что снова выходит замуж — за человека, совершенно мне не знакомого. Словно подчеркивала: “что со мной будет дальше — совершенно тебя не касается”. Стало быть, моего приятеля, что ухлестывал за ней, когда мы разводились, она тоже послала куда подальше. Ну, еще бы. Уж его-то я знал как облупленного. Так себе мужик, ничего примечательного. Играл джаз на гитаре, с неба звезд не хватал. Даже интересным собеседником его назвать трудно. Что она в нем нашла — ума не приложу. Впрочем, это уже их отношения… “За тебя я не беспокоюсь, — писала она. — Такие, как ты, всегда в порядке, что бы с ними ни произошло. Скорее, я беспокоюсь за тех, кто с тобой еще когда-нибудь свяжется… Представь себе, в последнее время меня беспокоят подобные вещи”.
Я прочитал письмо несколько раз — и тоже отправил в стол.
Так понемногу текло время.
О деньгах я особенно не тревожился: на отложенные сбережения можно было тянуть примерно полгода, а кончатся — тогда и подумаю, что делать дальше.
Закончилась зима, пришла весна. Весеннее солнце наполнило мою квартирку теплым, успокаивающим светом. Дни напролет я разглядывал проникавшие через окно лучи и замечал, как менялся их угол наклона. Весна разбудила в душе самые разные воспоминания. О тех, кто ушел. И о тех, кто умер. Я вспомнил двух девчонок-близняшек — как мы жили с ними втроем. В семьдесят третьем году это было. Я жил тогда рядом с полем для гольфа. Вечерами, когда солнце только начинало садиться, мы пробирались под железной сеткой ограды и долго гуляли по полю, подбирая забытые кем-то мячи. И теперь, глядя на вечернее солнце, я вспоминал тот давний пейзаж — закат над полем для гольфа…
Где они все теперь?
Пришли через вход. Ушли через выход.
Вспомнил крохотный бар, куда мы так любили ходить с моим другом, ныне покойником. Вдвоем мы проторчали там без всякого смысла невероятное количество времени. Сейчас, правда, мне кажется: то время и было самым осмысленным. Странно, ей-богу… Вспомнил старомодную музыку, что там звучала. Тогда мы с ним только заканчивали школу. А в баре том могли пить пиво и курить сколько влезет. И, понятно, без этого заведения просто жизни себе не представляли. Ну и, конечно, все время разговаривали о чем-то. О чем — хоть убей, не помню. Помню, что разговаривали, и все.
Теперь он умер.
Попал в переплет, слишком много взвалил на себя — и поплатился жизнью.
Пришел через вход — и ушел через выход.
Весна разгоралась. Изменился запах у ветра. Новыми оттенками заиграла тьма по ночам. Звуки отдавались непривычным эхом в ушах. С каждым днем все отчетливей пахло летом.
В конце мая сдохла кошка. Совершенно внезапно — без всяких предварительных симптомов. Проснувшись однажды утром, я нашел ее на кухне — лежала в углу, свернувшись калачиком, и уже не дышала. Наверно, и сама не заметила, как умерла. Ее тело наощупь напомнило мне вареную курицу из холодильника, а шерсть казалась грязней, чем при жизни. Кошку звали Селедка. Жизнь она прожила, что и говорить, не очень счастливую. Никто ее не любил, да и сама никого особенно не любила. В глаза людям смотрела всегда с какой-то тревогой. Таким взглядом, будто хотела сказать: “ну вот, сейчас опять что-нибудь потеряю…” Вряд ли на свете найдется еще одна кошка с такими глазами. И вот — сдохла. Сдохни всего один раз — и больше никогда ничего не потеряешь. В этом, надо признать, большое достоинство смерти.
Я сунул дохлую кошку в бумажный пакет из супермаркета, бросил на заднее сиденье, сел за руль, поехал в магазин и купил лопату. Вернувшись в машину, нашарил по радио музыкальный канал — и под ритмы поп-музыки, которую не слушал уже тысячу лет, отправился по шоссе на запад. Музыка большей частью играла какая-то бестолковая: “Флитвуд Мэк”, “АББА”, Мелисса, “Манчестер”, “Би-Джиз”, “Кей-Си энд зэ Саншайн Бэнд”, Донна Саммер, “Иглз”, “Бостон”, “Коммодорз”, Джон Денвер, “Чикаго”, Кенни Логгинз… Эта музыка легко просачивалась в мозги — и растворялась бесследно, как пена. Полная лажа, подумал я. Ходовой товар разового употребления. Модная жвачка, ради которой выворачивают карманы миллионы тинэйджеров…
Подумав так, я снова впал в меланхолию.
Просто сменилось поколение. Вот и все.
Стиснув руль, я попробовал вспомнить какие-то примеры полной лажи в той музыке, что звучала, когда подростком был я… Нэнси Синатра — вот уж было дерьмо!.. “Манкиз” — ничуть не лучше. Да у того же Элвиса можно найти целую кучу совершенно бездарных вещей… Еще было такое чудо света по имени Трини Лопес. От большинства завывалок Пэта Бунa во рту возникал привкус мыла. Фабиан, Бобби Райделл, Анетт… Ну и в самом конце списка, конечно же, “Херманз Хермитс”. Вот уж где полная катастрофа…
Название за названием, в голове мельтешили лажовые английские банды. С волосами до задницы, в кретинских костюмах. Сколько я еще вспомню? “Ханикамз”, “Дэйв Кларк Файв”, “Джерри энд Писмэйкерз”, “Фредди энд Дримерз”… “Джефферсон Эйрплэйн” с голосами окоченевших трупов. Том Джонс — от одного имени по телу судороги. И с ним его тошнотворный двойник Энгельберт Хампердинк. И еще эта парочка — Херб Альперт и Тиффана Брасс: каждый мотивчик — как проигрыш для рекламы зубной пасты. Лицемеры Саймон с Гарфанклом. Неврастеники “Джексон Файв”…
Все, все то же самое.
Ничто не меняется. Всегда, всегда, всегда — порядок вещей на свете один и тот же. Ну, разве что номер у года другой, да новые лица взамен ушедших. Бестолковая музыка разового употребления существовала во все времена — и в будущем вряд ли исчезнет. Все эти “изменения” постоянны, как фазы старушки-Луны.
Очень долго я гнал машину, рассеянно думая про все это. По радио вдруг выдали “Роллинг Стоунз” — “Brown Sugar”.[2] Я невольно улыбнулся. Это была добрая песня. “Как раз то, что надо”, — пронеслось в голове. “Brown Sugar”была суперхитом, кажется, в семьдесят первом… Я попробовал вспомнить точнее год, но не смог. Да и черт с ним, какая разница. Семьдесят первый или семьдесят второй — сегодня это уже не имеет никакого значения. Какой, вообще, смысл задумываться об этом всерьез?
Забравшись поглубже в горы, я съехал с трассы, отыскал подходящую рощицу и похоронил там кошку. Выкопал на опушке яму в метр глубиной, положил на дно Селедку в бумажном пакете — и засыпал землей. Прости, сказал я ей напоследок, но на большее нам с тобой рассчитывать не приходится. Все время, пока я рыл яму, неподалеку пела какая-то птица. Высоко и протяжно, точно играла на флейте.
Заровняв могилку, я спрятал лопату в багажник и вырулил обратно на шоссе. Затем опять включил радио — и погнал машину в сторону Токио.
Ни о чем не думалось. Я просто слушал музыку — и все.
Сперва играли Род Стюарт и “Дж. Гайлз Бэнд”. Потом ведущий объявил “кое-что из олдиз”. Оказалось — Рэй Чарльз, “Born to Lose”.Очень грустная песня. “Я рожден для потерь, — пел старина Чарльз, — и теперь я теряю тебя”… Мне вдруг и правда стало смертельно грустно. Прямо чуть слезы не выступили. Иногда так бывает со мной. Какая-то случайность ни с того ни с сего задевает самую тонкую струнку души… Я выключил радио, остановился у ближайшей заправки, зашел в ресторанчик и заказал овощных сэндвичей с кофе. Потом в туалете долго отмывал перепачканные землей руки. Из трех сэндвичей я съел лишь один, зато выпил две чашки кофе.