— Нет! — вскочил и Минька. — Может, это общая банда. Да и что они, хромые, против Курлат-Саккала сделают!
— А Кеца-то, Кеца!
— Бежим предупредим Любу.
Ребята, пригибаясь, побежали среди могил.
У Миньки стиснулось сердце. Он боялся оглянуться.
Добежали до церкви. Остановились. Спрятались под забором, чтобы не увидели из склепа, — мокрые, взволнованные, бледные.
— Минька, ведь они удерут.
— Не удерут. Ты карауль Любу, а я побегу к Борису. От него не удерут.
— Ладно, беги! Только ты скорее!
В проходной завода, когда Минька потребовал, чтобы немедленно вызвали Бориса, даже не расспрашивали для чего. По Минькиному беспокойному лицу было понятно, что Борис Миньке совершенно необходим.
Борис поспешно вышел в рабочей тужурке, обтирая тряпкой запачканные смазкой руки.
— Ты что? С бабушкой что-нибудь?
— Нет, не с бабушкой.
И Минька, сбиваясь, захлебываясь, рассказал Борису о кладбище, о Курлат-Саккале, о Любе.
Борис попробовал по телефону дозвониться в милицию, но не дозвонился. Тогда попросил дежурного вахтера передать в цех мастеру, что ему нужно отлучиться, а Миньке приказал:
— Беги в милицию.
— А ты, Борис?
— Я на кладбище.
Когда Борис подбежал к кладбищу, навстречу из-за деревьев вышел Ватя.
Борис спросил:
— Любу видел?
— Нет. Вдруг тропинкой прошла, а? Где стена проломана.
— Тропинкой… — Борис внешне был спокоен. — Оставайся здесь и на всякий случай жди ее.
К предводительскому склепу Борис направился не по главной аллее, чтобы не спугнуть бандитов, а в обход через могилы.
Еще издали возле склепа заметил двоих — один стоял, другой наклонился. Тот, который наклонился, был Курлат-Саккал.
На земле у его ног кто-то лежал. «Люба!» — узнал Борис по платью.
Он метнулся к склепу, ломая кусты сирени. Курлат-Саккал услышал треск веток.
— A-а, вот так встреча! — сказал, отступая и что-то поправляя в волосах, которые были перетянуты тонкой тесьмой.
Напарник Курлат-Саккала, заросший, скуластый цыган, тоже отступил.
Борис подбежал к Любе, взял ее голову, приподнял. Глаза закрыты. На ресницах — холодные капли дождя. На щеке — влажные комочки земли, обрывки травинок.
Люба была убита в висок ударом кастета.
Борис вскочил, но тут же Курлат-Саккал нанес ему удар головой. Метил в лицо, но Борис увернулся, и удар пришелся в плечо. В волосах Курлат-Саккала, под тесьмой, был спрятан обломок ножа.
Тужурка у Бориса окрасилась кровью. Он ухватил Курлат-Саккала за руки, рванул к себе.
На Бориса сзади навалился цыган, но Борис стряхнул его.
Со стороны церкви донесся шум мотоциклетных моторов: приехал наряд милиции.
Цыган кинулся бежать.
— Куда? — прохрипел Курлат-Саккал. — Бросаешь? Убью!
Цыган остановился. Склеп оцепляла милиция.
Борис с такой силой сжал Курлат-Саккала, что у того на лице посинели, вспухли вены.
По аллее спешили Минька, Ватя, спешили милиционеры и санитар. Цыгана схватили.
Санитар присел возле Любы. Расстегнул платье, послушал сердце. Потом выпрямился.
Ни один из милиционеров не смог разжать руки Бориса, чтобы отобрать полузадушенного Курлат-Саккала.
Но вот Борис сам разжал руки. Курлат-Саккал, как пустой мешок, мягко упал на землю.
Санитар хотел перевязать Борису рану на плече, но Борис отстранил его и, ни на кого не глядя, медленно пошел через кладбище в степь.
Минька бросился за ним:
— Борис!
Борис, не оборачиваясь, уходил в степь.
— Бо-рис!.. — в отчаянии закричал Минька.
Но Борис так и не оглянулся. Продолжал уходить.
Наступил вечер — сырой, хмурый. Небо было завалено тучами — ни луны, ни звезд. Над Бахчи-Элью тишина. У калиток и ворот — безлюдно.
У пекарни Аргезовых на камне сидел Минька. Ждал, когда вернется Борис. Но Борис не возвращался.
В этот день Минька понял, что у Бориса был в жизни человек еще важнее и значительнее для него, для Бориса, чем он, Минька-стригунок, елеха-воха! И что сам Минька в какой-то степени виноват в гибели этого человека и поэтому потерял Бориса. Потерял, может быть, надолго.
Минька сидел и не чувствовал холода камня. Здесь, на камне, и нашла его Аксюша.
— Ты чего сидишь?
Минька ответил не сразу:
— Жду Бориса.
Аксюша ничего больше не сказала и молча села рядом с Минькой.
СОЛНЦЕ, РАЗБИТОЕ НА КАПЛИ
Рассказ в середине повести
Когда-то я гонялся за этим в детстве: хотелось увидеть, где кончается дождь. Увидеть стену, которая поднимается от земли до самого неба и вся сделана из дождя. И чтобы из этой стены выйти к солнцу, к сухим листьям и к сухой траве, а потом снова войти в дождь, к мокрым листьям и к мокрой траве.
Кончается одно и возникает совсем другое.
И я гонялся за этим. Но никогда мне не удавалось в дожде добежать до конца дождя.
В моих руках черный руль. У моих ног черные педали. Я веду машину и слушаю дорогу. Дороги можно слушать, потому что каждая звучит по-иному — асфальт, бетон, грейдер, проселок, булыжник. Попадаются еще и старинные дороги, выложенные красным кирпичом или деревянными плитками.
Когда устаю, я ставлю машину на обочину, снимаю с педалей ноги, голову кладу на руль и отдыхаю.
А дорога не смолкает, шумит колесами и автомобильными сиренами: это машины, которые обгоняют или идут навстречу, предупреждают о своем приближении.
Я отдыхаю, положив голову на руль. Дорога не мешает мне.
Если отдыхаю вечером, мимо пробегают огни фар: это тоже машины, которые обгоняют или идут навстречу. Но дорога не мешает: я привык и к сиренам и к фарам.
Белые таблички на километровых столбах. Они согнуты уголком. Сколько я проехал этих белых уголков!
Мои дороги — это встречи с людьми. Это рассказы, которые я потом пишу об этих встречах, об этих людях.
Я давно взрослый, мне уже скоро сорок лет, и, казалось бы, детство и все, что было в детстве, забыто. Словно я проехал на шоссе дорожный знак с поперечной полосой, который означает, что действие всех предыдущих дорожных знаков отменяется, перечеркивается и начинается действие новых дорожных знаков. Они ждут впереди.
Это произошло под Чарозером. Вторые сутки я ехал на север. Дорога гудела булыжником. Когда я уставал, сворачивал, как всегда, на обочину, снимал с педалей ноги, голову клал на руль и отдыхал.
И вдруг под Чарозером совсем неожиданно впервые удалось достичь того, за чем гонялся в детстве: я доехал в дожде до конца дождя. Не добежал, а доехал.
Я выскочил из машины и засмеялся.
В плотных брезентовых брюках, в замасленной тужурке прыгал один на дороге и смеялся.
За прошедшие годы повидал я много всякого — искусственные моря, пыльные ветры, туманы, далекие и близкие грозы, но впервые увидел солнце и стену, сделанную из летящей на землю воды. Из этой стены можно было выйти к сухим листьям и к сухой траве, а потом снова войти к мокрым листьям и к мокрой траве. Кончается одно и возникает совсем другое.
Летящая вода разбивала солнце на мелкие капли, и солнце летело на землю — красное, синее, фиолетовое.
…Я достиг того, за чем гонялся в детстве.
Когда сел в кабину, чтобы ехать дальше, то в кабину сел не взрослый человек, а мальчишка. Ничего не было перечеркнуто.
Глава X
БАХЧИ-ЭЛЬ
Зима затопила слободу грязью. Днем грязь липла к сапогам, а ночью застывала. Делалась синей. Это от инея и еще потому, что светила луна.
Делались синими и черепичные крыши, и окна в домах, и заборы, и деревья, и мусор в мусорных ящиках. И все это от инея, и все потому, что светила луна.
Утром синие черепичные крыши опять превращались в красные. Синие окна превращались просто в окна. Синие заборы — просто в заборы. Синие деревья — просто в деревья. Синий мусор превращался просто в мусор.