В гостиной у Хью она сразу почувствовала себя дома и подумала о том, как мало осталось мест, где бы она испытывала это теплое, восхитительное чувство. Даже её будуар в Сетон-Блейзе, и библиотека их лондонского дома на Кадоган-Плейс, и квартирка Феликса на Эбери-стрит не умели так принять её и успокоить. Здесь её ничто не смущало. Ей уже начинало казаться, что в какой-то мере эта комната принадлежит ей. Она смотрела на знакомые предметы, и они смотрели на неё с новым, послушным выражением: ореховое бюро, овальный ломберный столик с алебастровой вазой на нем, два казахстанских ковра, зеленая стеклянная раковина из Мурано, в которую Фанни не разрешала ставить цветы, набор кувшинов веджвудского фарфора, китайские пятнистые оленята. Словно спали с них какие-то покровы и они всем своим видом говорили ей: теперь мы твои. Она уже отмечала, что тут желательно изменить. Кое-что надо переставить, а вот те большие вазы из золоченой бронзы лучше, пожалуй, вообще отсюда убрать.
Всех благосклоннее взирала на неё бесценная картина Тинторетто. Сейчас она озаряла комнату, как маленькое солнце. Картина была не очень большая, изображала обнаженную женщину и почти наверняка представляла собой ранний вариант фигуры Сусанны в знаменитой «Сусанне и старцах» из Венской галереи. Однако это был не этюд, а законченное самостоятельное произведение, заслуженно известное: примечательная ячейка в почти необозримых сотах, рожденных гением художника, и зритель недаром вспоминал о меде, глядя на это полное, наклоненное вперед, чудесное золотистое тело, на эту ногу, позолотившую зеленую воду, в которую она погрузилась. Под тяжелым, замысловатым переплетением золотых волос сияло лицо, непонятно что выражающее, — лицо, которое только Тинторетто и мог вообразить. Одеяние её составляли золотые браслеты и жемчужина, чья мутная белизна и отражала, и впитывала окружающие её легкие, медового цвета тени. Это была картина, которая любого мужчину могла сделать своим рабом, из-за которой могли совершаться преступления. Милдред смотрела, как она светится в полумраке, и с негодованием вспомнила, что Фанни одно время хотела её продать. Может быть, она пугала робкую Фанни, эта золотая мечта Хью о другой жизни.
В отношении Милдред к вещам, населяющим комнату, не было ничего грубо захватнического. То были слуги, бегущие впереди хозяина, символы чужого присутствия, чуть ли не священные знаки. И, продолжая посмеиваться над тем, что занеслась в такие выси, Милдред снова перевела взгляд на озабоченного, лысого Хью, столь настоятельно требующего присмотра. Скучный старый Хью, подумала она, и сердце её заныло от нежности. Мой.
На её вопрос насчет Пенна Хью ответил неопределенно:
— Право, не знаю. Едва ли Энн тревожится из-за дружбы Пенна с Хамфри. Наверно, мальчик, когда дошло до дела, просто решил, что лучше ему остаться в деревне. Сейчас он как будто повеселел.
Он подлил в бокалы хереса. Дождь разошелся, и шипение воды смешивалось с шумом уличного движения на Бромтон-роуд.
Милдред ласково посмотрела на Хью и поправила свои пушистые седеющие волосы. Она вспомнила про Феликса с его проблемой, которая тоже сильно занимала её последнее время. Феликсу она сказала, что «верит в Рэндла»; однако с тех пор ничто не укрепило её в надежде, что Рэндл «выйдет из игры». Хью, конечно, ничего не знает о том, как Энн смотрит на Хамфри, и столь же ясно, что он ничего не знает о намерениях Рэндла. Но на всякий случай она спросила, как бы между прочим.
— Рэндл, кстати, не давал о себе знать?
— Нет. — Хью отвечал рассеянно, словно не мог заставить себя сосредоточиться на этом вопросе. — Я его не видел.
— Вы как думаете, он совсем перебрался в Лондон? Ведь, скорее всего, у него тут есть какая-нибудь приятельница.
— Приятельница? Понятия не имею. Я не знаю, чем он занят.
Милдред мысленно застонала. Хью всегда последним узнает сплетни, которые его непосредственно касаются. Но это её и пленяло — его полная нечувствительность к сплетням. В этой отрешенности, в неспособности видеть то, что происходит рядом, была тупость, поистине умилительная.
Нервная дрожь, охватившая Милдред, когда она сюда шла, совсем улеглась. Теперь нервничал Хью, словно робея, стесняясь чего-то. Она смотрела на его круглое морщинистое лицо, на круглые карие глаза и лысый купол над густой бахромой темных волос, и ей хотелось расцеловать его — такое простое желание, а между тем, как ей казалось почти всю жизнь, такое невыполнимое. Даже смотреть на него без помехи и то уже было удовольствием. В обществе не принято так жадно разглядывать своих знакомых, и она радовалась, что позволила себе эту вольность. А одновременно она отмечала, что чехлы на мебели обтрепались, решала, что стулья нужно обить заново, и кому лучше всего это поручить, и сколько приблизительно это будет стоить.
— Бог с ним, с Рэндлом, — сказала она. — Поговорим о вас. Феликс, оказывается, почти наверняка не едет в Индию, так что вы просто должны со мной поехать. Вы и поедете, Хью, ведь так?
Хью, словно конфузясь, стал ковырять пальцем обивку кресла.
— Не знаю, смогу ли, Милдред.
— А что вам мешает?
Он ответил усталым жестом, как будто избегая её взгляда.
— В чем дело? — спросила Милдред. — Или Индия утратила свое очарование? Ведь вам хотелось ехать, хоть вы в этом и не признавались. Неужели раздумали?
Хью молчал.
— Хью, милый, вас что-то грызет. Это все из-за детей? Ну их, обойдутся без вас.
— Милдред, вы такая отзывчивая, — сказал Хью.
Милдред пододвинулась к нему вместе с креслом. Теперь ей ужасно хотелось его обнять, но это было затруднительно. Мешали им два громоздких кресла, а встать его не заставишь. И она довольствовалась тем, что легонько похлопала его по руке, хотя изящнее было бы сделать это сложенным веером.
— Вот и расскажите мне все.
— Дело не в детях, — сказал Хью. — Просто у меня какое-то дурацкое состояние духа.
Как и у меня, подумала Милдред. Ах, Хью, если бы вы только знали, до чего дурацкое! Она ничего не сказала, только потянулась к подлокотнику его кресла, готовая при первом удобном случае дружески сжать ему руку.
Хью теперь смотрел ей в лицо, и от этого взгляда в упор у неё захватило дыхание. К такому взгляду она не успела подготовиться и теперь могла только в смущении опустить глаза. Неужели она покраснела? Она забыла, какое бывает ощущение, когда краснеешь.
— Милдред, — сказал Хью, — мы с вами старые друзья. — Голос его звучал торжественно.
— Да. — Снова её охватила нервная дрожь. Она не ожидала, что разговор их так неожиданно, так удивительно быстро примет серьезный оборот.
— Я надеюсь, вы позволите мне говорить откровенно.
Милдред молча кивнула. Она стиснула его руку, лежащую на подлокотнике, и выпустила.
— Надеюсь также, — продолжал Хью, — что вы не сочтете это оскорбительным для памяти Фанни.
Милдред не знала, следует ли заверить его, что нет, не сочтет, поэтому она просто коснулась его руки, хотя и не сжала её. Его большое озабоченное круглое лицо было совсем близко от её лица. Почти не меняя позы, она могла бы поцеловать его. Теперь он уже не за горами, этот второй поцелуй, которого первый так долго дожидался. Полураскрыв губы, она нежно смотрела на Хью, чувствуя, что и лицо у неё меняется под наплывом забытых эмоций.
— В человеческих привязанностях есть что-то до странности неподвластное времени.
— Я знаю… — сказала Милдред. Она взяла его руку и крепко держала, поглаживая одним пальцем. — Милый Хью… — Она была счастлива, удивлена, очень взволнована.
— Я надеюсь, что моя откровенность не расстроит вас и не будет вам неприятна, — сказал он. — Когда вы пришли, я не собирался заводить этот разговор. Но право же, я достаточно стар и глуп, чтобы говорить, когда хочется, и махнуть рукой на благородство молчания.
— Говорите, мой друг, говорите, — шепнула Милдред.
— Я хочу попросить у вас совета, Милдред. Относительно Эммы Сэндс.
Милдред резко разжала пальцы. Хью, который, видимо, не заметил ни когда она завладела его рукой, ни когда отпустила её, встал и заходил по комнате. Голова его раз за разом мелькала перед медовым Тинторетто.