— А попозже ты ещё раз попробуй разыскать Хэтфилда, — говорила Энн, не выносившая, чтобы кто-нибудь сидел без дела. Хэтфилд, любимый кот Фанни, после её смерти убежал из дому и больше не появлялся.
— Хэтфилд ушел навсегда, — сказала Миранда. — Он не вернется.
— Вернется. Боушот на прошлой неделе видел его совсем близко от дома. И молоко выпито, которое я поставила на террасе.
— Молоко выпили мои ежики.
— Ну, ты все-таки поищи его, и Пенни с собой прихвати. Ты совсем забываешь про Пенни.
— Все равно Хэтфилд со мной не пойдет. Он меня не любит. Он кот-однолюб.
— Ладно, беги одеваться, уже половина одиннадцатого. Которую из кукол ты сегодня берешь в церковь? Настала очередь Пуссетт?
— Это не Пуссетт, — гневно возразила Миранда. — Это Нанетт. Вечно ты их путаешь. — Она выпростала из-под себя ноги и медленно пошла к двери, волоча за собой куклу. На полдороге она обернулась к Хью. — Жалость какая, я забыла спросить у бабушки, как показывать тот карточный фокус, когда бросаешь колоду на пол, а та карта, которую задумали, остается в руке.
Дверь за нею захлопнулась. Хью, стараясь не встречаться глазами с Энн, уселся в кресло читать письмо дочери.
3
— Будь я вашей женой, нипочем бы такого не стерпела.
— Правда, Нэнси? А что бы вы предприняли? Поколотили бы меня? Пожалуй, с вас бы сталось. — (Смех.)
Хью остановился на лестнице и брезгливо поморщился, узнав голос Нэнси Боушот, долетевший через приоткрытую дверь из комнаты Рэндла. Ему противно было это панибратство с прислугой, противно, что семейные нелады всем известны.
Энн и Миранда все ещё не ушли в церковь, и Хью, опасаясь, как бы снова не поддаться сомнениям и колебаниям, решил теперь же поговорить с сыном, хотя понятия не имел, что именно ему скажет. Просто нервы больше не выдерживали ожидания этой встречи.
Хью отступил, покашлял и, громко шаркая подошвами, одолел последние ступени. Потом постучал и заглянул в комнату. Нэнси Боушот, крепкая молодая женщина с богатейшей копной каштановых волос и вечно недовольным лицом, про которую говорили, что муж у неё скотина, быстро опустила на стол руку, державшую стакан. Она подобрала совок и щетку, поправила чистый, туго повязанный платок, из-под которого торчала на затылке её густая грива, и, чуть конфузливо пробормотав «доброе утро», скользнула мимо Хью на лестницу. Хью вошел и затворил за собой дверь.
Чем-то напоминая карикатуры Хогарта, Рэндл сидел, развалясь, у стола, на котором соседствовали бутылка виски, два стакана, три вазы с розами, стопка блокнотов, исписанные листы бумаги, пепельница, полная окурков, банан, надкусанный сухарик, садовые ножницы и альбом гравюр Редутэ[2], за который Рэндл заплатил очень высокую цену на аукционе у Кристи. Без пиджака, в полосатых подтяжках и мятой, не застегнутой доверху рубахе, он взирал на отца задумчиво, благосклонно, подбадривающе, точно аббат на просителя-монаха. В комнате пахло спиртным и розами.
— Здравствуй, Рэндл, — сказал Хью.
— Здравствуй, папа, — сказал Рэндл.
Отношения между отцом и сыном, боязливые, когда Рэндл был ребенком, ужасные, когда он подрос, и натянутые, когда он женился, в последние годы неожиданно наладились. Хью не знал, объяснялось ли это с его стороны просто потребностью заполнить пустоту, оставшуюся в душе после отъезда Сары, или же было подспудно связано с углубляющимся разладом между Рэндлом и Энн. Это последнее предположение немного смущало Хью, и бывали минуты, когда он улавливал в своем ещё робком и сдержанном общении с сыном что-то нежелательно заговорщицкое.
— Я только хотел выяснить, — сказал Хью, — может быть, мне все же удастся уговорить тебя поехать с нами сегодня в Сетон-Блейз.
— Да нет, едва ли, — отвечал Рэндл по-прежнему благосклонно, откинувшись назад вместе со стулом. — Мне эти люди не нравятся, я не нравлюсь им, так какого черта подвергать себя их суждению?
— Ну хорошо, хорошо, — сказал Хью. Правда ли, что они осуждают Рэндла? Кто знает? Милдред, которая так давно научилась терпимо относиться к Хамфри и так ловко его выгораживает, уж конечно, не назовешь строгой блюстительницей нравов. Милдред. На секунду мысли Хью обратились к ней. Да, он помнит, что целовал её, но подробности забыл, кроме того, что было лето.
Под внимательным взглядом Рэндла Хью пересек комнату и выглянул в окно. Из окон башни было видно далеко поверх буков, и питомник, спускавшийся дугой по выпуклому склону, казался отсюда вышитым узором из квадратов — розы на черном фоне голой земли. Внизу, там, где склон кончался, торчали короткие копья молодых испанских каштанов, чуть дальше, в сквозной зелени рощицы, где только что отцвела дикая вишня, стояло несколько островерхих сушилок для хмеля. От деревни, скрытой за выступом холма, виден был только стройный шпиль церкви да вокруг него пышные кроны вязов, сейчас золотисто-желтые на ярком солнце. А ещё дальше тянулись болота с пастбищами и ветлами, всегда подернутыми бледным серебром. Хью смотрел, почти не видя этой слишком знакомой картины и слушая, как над головой у него Миранда шумно носится по своей комнате, распевая «Aupres de ma blonde»[3] с явным расчетом, что её услышат. А голосок у неё приятный.
— Я получил письмо от Сары, — сказал он. — Хочешь прочесть?
— Нет, спасибо, — ответил Рэндл и добавил: — Письма Сары меня бесят. С тех самых пор, как я женился, она превратила меня в половину человека. Начинает письмо «Дорогие Энн и Рэндл», а подписывается «Привет и любовь вам обоим от нас обоих. Ваша Салли». Как будто в такой формуле «любовь» может что-нибудь значить. И как будто мой драгоценный зятек способен питать ко мне какие-либо чувства, кроме тупого презрения.
— Ты ему платишь взаимностью.
— Бессмысленный человек из бессмысленной страны. Сара, надо полагать, здорова?
— Она опять беременна.
— О господи, неужели опять? Впору подумать, что они католики. Уже имеются Пенни, и Джинни, и Бобби, и Тимми, а теперь ещё один младенец. С ума сойти.
— Ага, вон Пенн, — сказал Хью.
Мальчик показался из-за буков и, засунув руки в карманы, стал пересекать широкую лужайку перед домом. Казалось, он бредет куда глаза глядят. Бедняга, не удивительно, что Англия его немного пришибла. Хоть бы он встряхнулся и вспомнил, что надо вытереть посуду.
— Ужас, какой у мальчишки выговор, — сказал Рэндл.
— Надо было отдать его в приличную школу, я всегда говорил. Там ему хотя бы речь пообтесали. — Хью в свое время убеждал Сару отдать Пенна в дорогой интернат в Австралии и предлагал на это денег. Предложение его было отвергнуто, и за путаными объяснениями Сары Хью явственно слышал голос Джимми, заявляющего, что он никому, черт возьми, не позволит превратить его сына в какого-то несчастного сноба.
Рэндл, не одобрявший расходов на семейство сестры, промолчал, а потом заметил:
— Все равно он решил быть автомехаником, — словно от этого выговор Пенна становился менее одиозным.
В комнату влетела принаряженная Миранда, мельком глянула на Хью и бросилась к Рэндлу. Лицо у Рэндла просветлело. Он повернулся, Миранда прыгнула к нему на колени и крепко обняла за шею.
— Птичка моя, — произнес он чуть слышно и провел рукой сверху вниз по её спине. Хью отвернулся.
Минуту Миранда молча прижималась к отцу, потом вскочила и выбежала вон. Рэндл с улыбкой смотрел ей вслед.
А Хью разглядывал сына. Красивый мужчина, ничего не скажешь. Запоминающееся крупное, чувственное лицо с большим носом и большими карими глазами. Прямые, сухие темные волосы, густые, без малейшей седины. Губы кривятся в тонкой иронической усмешке, словно он все время воздерживается от комментариев по поводу только что услышанного анекдота. Лишь едва заметная влажность глаз и губ, едва заметная одутловатость бледных щек немного старили его и набрасывали на эту здоровую силу легкую тень излишеств и невоздержанности.