Снова молния, и за нею гром, все ещё не очень близко. Дождь лил как из ведра, ночь стала темнее. Небо уже не отливало фиолетовым. Хью сказал спокойно, не отводя глаз:
— Ты же прекрасно понимаешь, я вовсе не считаю, что тебе нужно оставаться в клетке, как ты это изображаешь, но зачем изображать это так?
И пошел к своей картине, как к живительному источнику. Слово «клетка» напомнило ему недавние мысли о собственном поразительном чувстве освобождения, и сердце его, которое так мгновенно и так опрометчиво отозвалось на вопрос Рэндла об Эмме, теперь твердило, что он хочет, чтобы Рэндл ушел. Да, какая там зависть, он хочет, чтобы Рэндл вырвался на свободу. Хочет не из собственных корыстных побуждений: это тоже есть, но это совсем другое дело. Не ради себя, а ради сына он жаждет, чтобы тот добился своего, и к черту последствия. Это были безумные мысли, но они властно о себе заявляли, и он знал, что подспудно они уже давно у него были.
— Так ты считаешь, что мне надо уйти? — спросил Рэндл у него за спиной.
Хью сказал раздраженно:
— Нет, конечно. Этого я тоже не считаю. Зачем ты домогаешься моего совета? Ты же понимаешь, что я не могу тебе советовать. Не могу за тебя решать! — Он зашагал в другой конец комнаты. Молния бледно скользнула по куполу церкви, показавшемуся неестественно четким и близким, и осветила пустые улицы в других частях Лондона. Было очень поздно. Дождь как будто начал стихать. Хью приоткрыл окно, впустил струю теплого, душистого воздуха. Теперь ему уже не хотелось кончать разговор. С любопытством, которое он ощущал как греховное, он ждал, что ещё имеет сказать его умный, порочный сын.
— Не можешь? — сказал Рэндл. Он спустил ноги с дивана и потянулся к бутылке. Минуту он сидел свесив голову, глядя на свой стакан. Потом сказал: — Все равно я ведь не могу уйти. — Он отпил бренди и взглянул на отца. — Так?
— А что тебе мешает?
— Деньги. Которых нет.
Хью спросил себя: чувствовал он, что к этому идет? Нет, не чувствовал. Он тупой человек. Он пожал плечами. Поймал себя на том, что беспомощно бегает взад-вперед перед сыном, и сказал:
— Не могу я обсуждать твои планы, Рэндл.
— Но они касаются и тебя. — Рэндл крутил стакан и поглядывал исподлобья, как человек, готовый к тому, что смирный противник внезапно на него кинется.
Хью подлил себе бренди.
— Ты хочешь, чтобы я дал тебе взаймы денег?
Рэндл не шелохнулся, и полная тишина в комнате возвестила о том, что дождь перестал.
— Нет, — сказал Рэндл, — не так. Мне нужно очень много денег, папа, но не взаймы. Иначе ничего не выйдет.
Теперь Хью опять мог на него смотреть. Редко когда он так сильно ощущал свою спаянность с сыном, чуть ли не свое тождество с сыном. И Рэндлом он сейчас почти восхищался. Однако взяла свое и более привычная реакция — возмущение. Из столкновения этих эмоций почему-то родилось хладнокровие. Он сказал:
— К сожалению, Рэндл, очень много денег у меня нет. Да если бы и были, сомневаюсь, что я дал бы их тебе. Научись немного себя ограничивать.
Мне сейчас не время себя ограничивать, — сказал Рэндл, встал и поставил стакан на каминную полку.
— А все-таки придется, раз у меня нет тех денег, которые тебе якобы так необходимы.
— Да, но у тебя есть… ценности.
— Ценности?
Небрежно, как бы мимоходом отмечая святое место, Рэндл кивнул на картину Тинторетто.
— Боже правый! — вымолвил Хью.
Молчание длилось, и Рэндл, точно ослабев после долгого напряжения, присел на ручку дивана и провел рукой от переносицы по лбу и волосам. Хью онемел не только от гнусности его предложения, но и от неожиданности. Теперь он понял, что это кульминация всего вечера, то, к чему Рэндл так обдуманно вел весь этот разговор. Понял он и то, что ему предлагают нечто столь чреватое всевозможными последствиями, что нечего и надеяться сразу их охватить. На место невольного восхищения Рэндлом хлынул страх, как перед человеком, породившим что-то чудовищное и очень большое. Но сильнее всего было чувство яростного протеста, и его он высказал сразу:
— Нет. Ни за что, Рэндл, ни за что. У меня нет оснований делать для тебя что бы то ни было, а это и подавно. Не обольщайся.
— Не вижу, что тут такого невыполнимого. — Теперь Рэндл говорил устало, равнодушно, не глядя на Хью и продолжая ерошить волосы. Он выпустил свой заряд и, обессиленный, ждал, что будет.
— Если не видишь, значит, ты морально слеп, — сказал Хью. И тут же спросил себя: а почему, собственно, это невыполнимо?
— Не понимаю, при чем тут мораль. Но я, кажется, немного пьян, а поскольку мораль суется всюду, для нее, надо полагать, и здесь есть место. Я знаю, что ты любишь эту картину. Но в семье она все равно не останется. Ты же понимаешь, что я её продам, когда тебя ещё в землю опустить не успеют.
Хью стало холодно и жутко от такого цинизма. Он резко парировал:
— А с чего ты взял, что сможешь ею распоряжаться?
— Ты хочешь сказать, что завещаешь её Саре? А можешь ты вообразить, чтобы Сара с Джимми повесили её на стенку в своей хибаре? Сара её продаст, и продаст по-глупому, pour nourrir les cheres teles blondes[15].
— А почему я должен отдать твоей интрижке предпочтение перед les cheres tetes blondes?
Рэндл отвел глаза и промолчал. Ответ повис в воздухе, как дым от сигары. Хью сказал:
— Н-ну… — чтобы как-то заполнить паузу. Если бы Рэндл вздумал ответить, Хью, кажется, убил бы его.
Рэндл поднялся и стал натягивать пальто. Он заговорил:
— Это неважно. Извини. Я малость пьян. Ты ещё подумай. Это неважно. Такси не вызывай. Я поймаю по дороге. Дождя уже нет. Благодарю за обед и все прочее. Дверь я захлопну. Спокойной ночи. — И выбрался из комнаты.
Хью опустился на стул и закрыл лицо руками. Еще не совсем понимая почему, он чувствовал себя разбитым, униженным, побежденным. Из окна тянуло теплым, промытым ночным воздухом, в прояснившемся небе горела звезда. Золотой Тинторетто, как безмятежный ангел, озарял все вокруг.
19
Когда Хью позвонил по телефону Милдред Финч и взволнованным голосом просил её приехать как можно скорее, она не знала, что и подумать. Было только десять часов утра — значит, дело срочное. Но приглашение её обрадовало, и она, пригладив свои пушистые волосы, надела самую нарядную шляпу, точно собралась на пикник.
Утро было серое. После вчерашней грозы погода переломилась, небо затянуло тучами, моросил теплый дождь. По лестнице дома на Бромтон-сквер она поднялась в полутьме, а гостиная Хью была как пещера, в которой тускло горела одна-единственная лампа да ещё бра над Тинторетто. Хью бросился ей навстречу, схватил за руку.
— Милдред, дорогая моя! Как вы добры, что приехали. А я вам позвонил и тут же раскаялся, но мне так хотелось вас повидать.
— Хью, дорогой мой, мне всегда хочется вас повидать. Я бы с удовольствием плыла с вами малой скоростью куда-нибудь в Китай.
— Да… — протянул Хью неопределенно. — Но садитесь же, садитесь. Хотите чего-нибудь выпить? Впрочем, сейчас, наверно, ещё рано…
— Я выпью виски, — сказала Милдред решительно. — Виски с содовой. — Надо быть ко всему готовой.
Хью пошел за виски, рассеянно хмурясь. Вид у него был усталый, измученный. Он поставил сифон, графин и стаканы рядом с Милдред и отступил, глядя на неё своими круглыми карими глазами виновато и озабоченно — ни дать ни взять большой, отяжелевший, стареющий фавн. Он сказал:
— Я понимаю, Милдред, это свинство с моей стороны, но ведь нужно же эксплуатировать своих друзей, верно? Когда ты уже все равно стар и смешон, можно хоть в этом себе не отказывать.
— Но я только того и прошу, чтобы меня эксплуатировали! И я не согласна, что мы старые. А смешным вы мне никогда не казались. — Господи, какой он смешной и какой прелестный, подумала она. — Ну так в чем же дело? Я вся внимание.
— Да-а, — сказал Хью и покачал головой, словно давая понять, как не вяжется эта бодрая прелюдия с тем, что последует дальше. Он отошел от Милдред, постоял на своем любимом месте перед картиной, потом зашагал по комнате. — Я отвратительно провел ночь.
15
чтобы прокормить дорогих белокурых малюток (франц.)