Как-то раз я сидел у них в гостиной и ждал Пэт. И тут пришла ее мама. Она тащила четыре тяжеленных пакета с покупками, но тогда я еще не знал, что должен вскочить и помочь ей с сумками. Вместо этого я просто вылупился на нее, и все.
— Форд, — сказала она (старший брат отца считал, что дарует мне благословение, нарекая в честь своего любимого пикапа), — а я и не знала, что ты тут сидишь. Но я рада, что ты здесь, потому что хотела увидеть именно тебя.
Подобные слова были для нее обычным делом. Пэт и ее родители легко и естественно говорили слова, от которых человек прямо расцветал.
— Тебе идет это платье, — говорила мама Пэт какой-нибудь некрасивой женщине. — Тебе стоит чаще его надевать. А у кого ты делаешь прическу? — Из чьих-то других уст эти слова звучали бы комично. Однако все комплименты, которые делала мать Пэт — я никогда не мог называть ее «Марта» или «миссис Пендергаст», — звучали искренне, потому что и были искренними.
Она поставила пакеты с покупками у кофейного столика, убрала вазу с прелестным букетом из цветов, которые собственноручно нарезала в своем садике, и принялась вытаскивать из пакетов квадратные лоскутки ткани. Ничего подобного я никогда прежде не видел и понятия не имел, что это такое. Но в те времена родители Пэт постоянно знакомили меня с чем-то новым и удивительным.
Мама Пэт разложила все лоскутки на столике со стеклянной столешницей (мои кузены посчитали бы делом чести разбить ее, а мои дяди, злорадно усмехаясь, взгромоздили бы на нее ноги в грязных рабочих ботинках). Она серьезно посмотрела на меня:
— Какая тебе больше нравится?
Я хотел спросить, почему ей небезразлично, что я думаю, но тогда я все время пытался убедить родителей Пэт, что вырос в мире, похожем на их. Я взглянул на лоскутки ткани и увидел, что все они разные: с крупными цветами и в мелкий цветочек, в полоску, в клеточку, с графическим рисунком...
Я перевел взгляд на мать Пэт и понял, что она ждет, что я что-нибудь скажу. Но что? Может, это какая-то шутка? Или тест? И если я выберу неправильный лоскуток, она велит мне убираться и никогда больше не подходить к Пэт? Именно этого я и боялся каждую минуту, что проводил с ними. Их невероятная любезность очаровывала меня, но в то же время я боялся их. Что они сделают, если узнают, что внутри я похож на их дочь не более, чем скорпион на божью коровку?
Меня спасла Пэт. Она вошла в гостиную, на ходу затягивая густые светлые волосы в конский хвост, и увидела, как я смотрю на ее мать — ошалевшими от страха разоблачения глазами.
— Ой, мам, Форд ничего не понимает в обивочных тканях. Он знает наизусть Чосера на староанглийском, зачем ему разбираться в ситце и батисте?
— «Когда апрель обильными дождями...» — пробормотал я, улыбаясь Пэт. Двумя неделями ранее я выяснил, что, если я шепчу Чосера, когда покусываю мочку ее уха, она начинает сходить с ума от вожделения. От отца-бухгалтера она унаследовала математический склад ума, и всякая лирика ее страшно возбуждала.
Я перевел взгляд на лоскутки. Ага. Обивочные ткани. Я мысленно поставил галочку посмотреть в словаре значение слов «ситец» и «батист». И надо будет потом спросить у Пэт, почему знание средневековой поэзии и знание обивочных тканей — вещи взаимоисключающие.
— А что вы собираетесь обить? — спросил я у матери Пэт, стараясь выглядеть осведомленным.
— Всю комнату, — раздраженно отозвалась Пэт. — Каждые четыре года она меняет гостиную. Новые чехлы на мебель, новые шторы — все. И все шьет сама.
— Ого! — Я оглядел комнату. Вся мебель и окна были отделаны в оттенках розового и зеленого — цвета розы и мха, как позже пояснила мне Пэт.
— Я склоняюсь к «средиземноморской» гамме, — поделилась мать Пэт. — Терракотовый и кирпичный. И еще я подумала: а не попробовать ли мне кожаную обивку? Ну, с маленькими гвоздиками по краю. Как думаешь, Форд? Будет смотреться?
Я моргнул. В тех многочисленных домах, где мне доводилось жить, новую мебель покупали только тогда, когда в старой появлялись дыры, а цена — это единственное, чем руководствовались при покупке. У одной из моих теток был целый гарнитур, покрытый трехдюймовым фиолетовым акрилом. Все думали, что это чудесно: три отреза обошлись ей всего в двадцать пять долларов. И только мне не по душе было выбирать длинные фиолетовые нитки из еды.
— Средиземноморская гамма — это очень мило. — Я гордился собой так, словно только что сочинил Декларацию независимости.
— Вот видишь! Форд разбирается в обивке, — обратилась мама Пэт к дочери.
Пэт вытащила изо рта маленькую резинку, ловко перевязала ею хвост и закатила глаза. Три недели назад ее родители ездили проведать больную родственницу, так что мы с Пэт провели две ночи в их доме. Мы играли, как будто мы женаты — что мы настоящая семья, и этот прекрасный дом — наш. Мы сидели за кухонным столом и чистили кукурузу, потом обедали за большим столом красного дерева. Как взрослые. Я много рассказывал Пэт о своем детстве, однако касался только самых тоскливых моментов, чтобы получить сочувствие и секс. Я не говорил о делах бытовых, повседневных, как, например, о том, что мне редко приходилось ужинать не у телевизора, о том, что я ни разу в жизни не пользовался матерчатой салфеткой, а свечи у нас зажигались, только когда электричество отключали за неуплату. Странно, но, рассказывая о том, что мой отец в тюрьме, а мать использовала меня как орудие наказания для его братьев, я сам себе казался героем, а спрашивая у Пэт, что за штука такая артишок, чувствовал себя деревенским дурачком.
Во вторую ночь, что мы проводили в доме ее родителей, я развел в камине огонь. Пэт сидела на полу между моих ног, и я расчесывал ее чудесные волосы.
И потом, когда она смотрела на меня поверх головы матери, я знал, что она вспоминает ту ночь, когда мы занимались любовью на ковре у камина. И по взглядам, которые она бросала на меня, я понимал, что, если мы в ближайшее время не уберемся отсюда, мне придется опрокинуть ее прямо на образцы обивки.
— Ты такой живой, — как-то сказала мне Пэт. — Такой примитивный. Настоящий.
Мне не понравилась часть про «примитивного», но если уж это ее заводит...
— Вы двое, ну-ка марш отсюда! — улыбнулась мать Пэт. Кажется, она интуитивно поняла, что мы с Пэт чувствуем. Как всегда, она проявляла альтруизм и думала в первую очередь не о себе, а о других.
Когда пьяного подростка, который несколько лет спустя убил ее, вытащили из машины, он заявил:
— А что такого? Это всего лишь какая-то старуха...
Мы с Пэт прожили в браке двадцать один год, прежде чем ее не стало. Двадцать один год... Кажется, что это очень долго, но на самом деле — как будто несколько минут. Сразу после окончания колледжа ей предложили место преподавателя — школа располагалась в бедном районе большого города, но платили там очень хорошо.
— Надбавка за риск, — пояснил по телефону человек, умолявший ее взяться за работу. — Условия в школе тяжелые, в прошлом году на одну из наших преподавательниц напали с ножом. Она выжила, однако теперь носит калоприемник. — Он подождал, пока до Пэт дойдет смысл сказанного, и приготовился к тому, что она бросит трубку.
Но он не знал мою жену, не знал, что оптимизм ее безграничен. Я хотел попробовать свои силы в крупном жанре — написать роман, — а она хотела дать мне возможность писать. Зарплата на этой работе была великолепная, так что она приняла предложение.
Мне трудно было понять такую бескорыстную любовь, какую испытывала она, и поэтому я всегда пытался придумать этому какое-то рациональное объяснение. Иногда в сознании моем мелькала мысль, что Пэт любит меня за мое детство, а не вопреки ему. Если б я был тем же самым человеком, но вырос бы в обычном правильном доме вроде ее, она не заинтересовалась бы мной.
— Может, и так. Если б я хотела собственного двойника, я бы вышла за Джимми Уилкинса, и мне пришлось бы всю жизнь выслушивать, что я женщина только наполовину, потому что у меня не может быть детей.